обладающих независимым существованием и заполняющих или покидающих душу индивида, постепенно осмысляются как неотъемлемые психические качества личности. Обозначения личности (personnalite, individu и др.), известные со времен Возрождения, входят в активный оборот лишь в Новое время10. За всеми неприметными в повседневной практике смещениями лингвистических значений и возникновением новых слов (personnification, individuel, individualiser, individualisation, individualisme…) кроются психологические процессы осознания себя личностью.
Личина, маска медленно и с трудом прорастала в личность…
Совершенно очевидно, что отмеченные выше сдвиги значений в понятии «persona» не были результатом автономного развития лексики, или богословия, или психологии. Все эти лингвистические мутации были связаны с трансформациями человеческих групп и с изменениями в мироощущении людей, эти группы образовывавших.
Но было бы поспешным заключать, исходя из изложенного, будто Средние века так и не подошли к понятию личности и что «persona» осталась термином, относящимся исключительно к Богу. Мы увидим далее, что уже в XIII веке произошел переход к иному пониманию личности. Как ни странно, историки, насколько мне известно, упустили из виду это в высшей степени знаменательное явление.
Бертольд Регенсбургский: притча «О пяти фунтах»
Перед нами прошла серия немногочисленных, к сожалению, опытов образованных людей XII–XIII веков, в которых с большей или меньшей ясностью вырисовывается их самосознание. «Автобиографии» и «исповеди» трудно подвести под какой-либо общий деноминатор, поскольку типическое в этих произведениях всякий раз по-своему неразрывно сочетается с индивидуальным и неповторимым. Доминирующие в средневековой мысли и словесности формы выражения и топика все же не могут скрыть от взора историка особенности каждой отдельной личности. Но при этом необходимо не забывать, что мы неизменно остаемся в пределах относительно узкого круга, преимущественно, если не исключительно, лиц духовного звания. Litterati образовывали небольшую прослойку в обществе, состоявшем в подавляющем большинстве из illitterati. A потому остается открытым вопрос: в какой мере эти несомненно ценные высказывания ученых людей способны дать нам более общее представление о типе или, лучше сказать, типах личности, какие были возможны в то время.
Рассуждения интеллектуалов Средневековья о «персоне», любопытные сами по себе, едва ли позволяют ухватить средневековую человеческую личность в ее неповторимой исторической самобытности. Для этого, видимо, нужно было бы оставить теологов и философов и спуститься в толщу общества, на тот уровень, где живут не абстракциями, но более конкретными и наглядными образами и повседневными представлениями и интересами. Возможно ли это? В эпоху, когда устное слово преобладало над записанным, когда подавляющее большинство населения оставалось на фольклорной стадии и не имело доступа к книге и грамотности, такой прорыв к мыслям и представлениям рядового верующего, «простеца», кажется делом нелегким. Нелегким, но не невозможным.
Существуют жанры средневековой словесности, вышедшие из-под пера образованных, духовенства и монахов, но адресованные не узкому и замкнутому кругу посвященных в тонкости теологии и схоластики, а всем верующим. Проповеди, исповедальные книги (libri poenitentiales), нравоучительные «примеры» (exempla), «видения» потустороннего мира (visiones), рассказы о чудесах (miracula) и жития святых (vitae), пособия по популярному богословию, благословения и заклятия, применяемые церковью, сочинялись с тем, чтобы воздействовать на сознание паствы. Но именно поэтому между мыслью проповедника, священника и исповедника, с одной стороны, и сознанием прихожан — с другой, устанавливалась «обратная связь»: автор такого рода сочинения не мог не говорить с ними на языке образов и понятий, которые были доступны их разумению, были их языком. Это был вместе с тем и один из языков самого монаха или духовного лица (наряду с языком высокого богословия).
Поэтому, вчитываясь в произведения перечисленных сейчас жанров, мы можем расслышать два голоса: голос «простеца» — необразованного, «фольклорного человека» (illitteratus, idiota), в сознании которого творились и хранились «пред-культурные», необработанные и непроясненные ферменты культуры, с одной стороны, и Простеца как носителя антитетичной культуры средневековой эпохи, обращавшегося к этим «фольклорным простецам», — с другой1. Голос первого смутно слышен сквозь голос второго; фрагменты сознания невежественного прихожанина доходят до нас процензурированными духовником и проповедником. И тем не менее именно здесь историк может приблизиться к уровню ментальностей, который скрыт от его взора в официальной теологии и «исповедях-мемуарах» людей типа Абеляра или Гвибера Ножанского.
Странным кажется, на первый взгляд, то, что понятие личности мы собираемся искать именно в этой сфере. Однако мы могли убедиться в том, что в разреженном воздухе горных вершин богословия ответ получить трудно, — здесь мысль всецело сосредоточена на Боге2. Спустимся же в «низины» коллективного сознания. Я хочу обратиться к тексту проповеди немецкого францисканца XIII века Бертольда Регенсбургского.
Но прежде нужно высказать одно соображение относительно целей и назначения проповедей. Жанр этот отнюдь не отличался гомогенностью. Достаточно сопоставить проповедь Бертольда с текстами, вышедшими из-под пера его собрата по ордену и старшего современника Антония Падуанского. Причисленный к лику святых сразу после своей кончины, Антоний был прославлен как чудесами, творимыми им уже при жизни, так и своими проповедями. Однако исследователи справедливо указывают на то, что писания Антония, отличаясь ученостью содержания, представляли собою, скорее, образцы для других проповедников, нежели воплощали его поучения, адресованные пастве. Его проповеди предельно насыщены ссылками на священные авторитеты и в гораздо меньшей степени аккумулируют жизненный опыт их автора или слушателей. Иными словами, есть основание полагать, что сочинения Антония Падуанского были в первую очередь проповедями для проповедников, а не речами, непосредственно адресованными более или менее широким слоям верующих3. То же самое можно было бы сказать и относительно немалого числа других латинских проповедей, дошедших к нам из XIII века.
Существенно иными, и по содержанию, и по форме, были проповеди Бертольда Регенсбургского, произносившиеся в гуще народа и предназначенные для его наставления. Сохранились (по большей части, к сожалению, до сих пор не опубликованные) латинские тексты его проповедей. Они служили в качестве оригиналов для речей, которые Бертольд произносил перед аудиторией на средневерхненемецком языке, и на этом языке они были записаны его учениками или сподвижниками. И в тех случаях, когда представляется возможным сопоставить латинскую и немецкую версии одной и той же проповеди, становится ясным, насколько свободно проповедник оперировал подготовленным материалом. В латинском тексте, составлявшемся в одиночестве кельи, могла найти свое выражение богословская ученость нашего монаха. Разумеется, и на этой стадии работы над проповедью Бертольд не мог не представлять себе облика своих будущих слушателей и не отдавать себе отчета касательно степени их подготовленности к восприятию его поучения. Когда же он появлялся перед толпой верующих, он явно говорил уже не по написанному, а, погружаясь в стихию диалога с ними и стремясь всецело завладеть их вниманием, говорил с ними на языке доступных им понятий и представлений. Здесь создавалась принципиально новая интеллектуальная ситуация, и именно в этом смысле произнесенные по-немецки проповеди Бертольда оказываются для современного историка в высшей степени интересным источником.
Обращаясь к жителям городов и деревень Южной Германии и к населению тех областей Империи, которые он посещал, Бертольд разъяснял самые разные аспекты религии и принципы христианского поведения, произнося проповеди, пользовавшиеся, по свидетельству современников, исключительной популярностью. Салимбене утверждает в своей хронике, будто слово Бертольда творило чудеса и что на его проповеди стекались огромные толпы народа. Интересно было бы прислушаться к его речам: о чем беседовал проповедник с массами верующих, какие сюжеты возбуждали их напряженное внимание и какими приемами это внимание поддерживалось?
Поистине трудно было бы назвать тему, оставшуюся вне поля зрения нашего монаха. Само собою