только она в пещеры боялась…
– А у нас старая крепость рядом с городом стояла, ее еще до татаро-монгольского нашествия построили. И тоже с подвалами. Там такие ходы, что можно было на лошадях под землей ездить, только они все потайные, никто не знал, как в них пробраться…
– Мальчишка тот через месяц объявился. Он совсем под землей потерялся и три дня умирал от жажды, у него уже все спички кончились и все щепки, как вдруг он вышел к настоящей подземной реке, в ней светящаяся трава росла, ее можно было есть. Он вдоль этой реки отправился в путь, вниз по течению, много всякого видел…
– А в подземельях скелеты прикованы, свисают со стен все цепями перепутаны!
– Каменистые отмели, а между камнями золотые монеты рассыпаны, только золото это заколдованное совсем – его нельзя взять, оно сквозь руку так и просачивается!
– В крепости тоже клад был, и тоже заколдованный, его еще Разин, между прочим, спрятал. Не сам, конечно, а его сподвижники, они после разгрома сюда бежали, на север…
На север, на север, к забытым крепостям, к заросшим кипреем дорогам, к подземной реке, к каменным бабам, спящим у поворотов, я шагал вдоль воды с прозрачной золотой кувшинкой в руке, было тепло и прохладно одновременно, из сияющих омутов поднимались глазастые черепахи…
– Эй!
Это был Саныч. Он проснулся и выбрался из снега, из молочной сладкой дремы, и разбудил меня, а мне так не хотелось, чтобы он меня будил, я был счастлив, черепахи хотели открыть мне заветные подземные тайны, но сегодня Санычу почему-то хотелось жить.
Он хлопнул меня по щеке.
– Эй! Очнись!
– Вату из хлопка делают…
– Какую еще вату, просыпайся.
– Ты же на ватиновом заводе работал…
– Какой еще завод к черту, у нас никогда такого не было. Вставай-ка, рано нам еще со старой перемигиваться.
Он ухватил меня за ворот и выдернул на ноги.
Это был какой-то другой Саныч. Глаза у него как-то выбелились, в разбавленное водой молоко, словно изнутри человека на меня глядела грустная старая рыба. Только пар изо рта вырывался, оседал на фуфайке крупчатым инеем, выдавал жизнь.
– Опаздываем, – сказал Саныч. – Лучше поспешить, слышишь?
Он накинул на плечи рюкзак и палатку, шагнул.
– Автомат, – напомнил я.
Саныч подобрал автомат, нацепил на плечо.
– Лучше поспешить.
Это продолжалось долго, наверное, весь день, самый длинный день в моей жизни. Мы брели, иногда ползли, иногда катились, проваливались и захлебывались, опять ползли, и Саныч резко останавливался и менял курс, а я уже не спрашивал куда.
Потому что мне было все равно.
А он говорил, что надо торопиться. И торопился.
Ближе к вечеру мы уже не шли, так, чуть-чуть передвигались, много стояли. Одежда промокла, штаны не сгибались в коленях от льда, ватники тоже начинали обмерзать. Надо устраиваться на ночлег. На настоящий, с просушкой, с кипятком, с ужином, на все это сил не оставалось совсем, у меня точно, я думал – не поджечь ли елку? Выбрать посмолистее, отряхнуть от снега и подпалить, загорится ведь, наверное. Постоять рядом…
– Дым! – сказал Саныч. – Дым… чувствуешь… Дым?
Я не чувствовал ничего.
– Тут рядом, – сказал он. – Дым живой, я-то слышу! Слышу!
Он повернул вправо, побежал от дерева к дереву, покачиваясь, цепляясь за ветки, стряхивая на себя снег. И вдруг я тоже почувствовал дым, горький, такой получается от березы, или от осины, не знаю, я тоже побежал на этот дым, стараясь не отстать, оставаться одному было здесь совсем невозможно.
Овраг.
В овраге горел большой костер, вокруг него сидели люди, грелись. Двенадцать месяцев, так я подумал, очень похожи.
– Глебов… – прошептал я. – Живой…
Глебова почти не видно, голова обмотана бинтом и похожа на осиное гнездо. И еще какие-то люди, я их не знал, но, кажется, партизаны, бородатые и взгляды злые. На носилках человек, закрыт шинелями. Раненый.
– Глебов! – позвал Саныч.
Бородатый старик вскинул автомат, направил на нас.
– Вы что костер жжете? – я съехал вниз. – На весь лес же слышно!