— Для войны мы не можем дать.
Вскоре разнесся слух: в Раевку едет карательный отряд. Что делать? Все оделись почище, женщины в белых платочках, собрались на площади и стали петь свои добролюбовские песни.
Вдали показались конные казаки. Подъехали, остановились. Общинники, не обращая на них внимания, продолжали петь. Казаки слушали, потом один за другим стали снимать шапки. Казаки постояли молча и, ничего не сказав, уехали.
В журнале «Истинная Свобода» (№ 8 за 1921 год) мы читаем:
«Приезжавшие в Москву крестьяне с. Раевки, Оренбургской губ, Орского уезда, В. И. Бормотов и И. Я. Липко сообщили нам интересные сведения о быте этого села. Почти все население Раевки состоит из сектантов — евангелистов, добролюбовцев и т. д., а также из единомышленников Л. Н. Толстого. Среди крестьян много отказывающихся по религиозным убеждениям от всякого насилия, пострадавших за это еще при царском режиме. Общее настроение — также против насилия и против разделения на властвующих и подвластных. Когда однажды раевских крестьян упрекнули на суде, что если они против всякого насилия, то им и сельского Совета не нужно иметь, — они благоразумно решили принять этот совет к сведению и действительно отказались выбирать у себя сельский Совет и даже отказались выбирать председателя на сельских сходах. Жизнь их, конечно, не стала от этого хуже. Напротив, даже сами власти стали относиться к раевцам с уважением, особенно после того, как представился случай проверить их искренность и последовательность. Кругом разразилось крестьянское восстание. Восставшие явились в Раевку и потребовали от жителей примкнуть к восстанию. Те отказались, заявив, что они не могут брать в руки оружие против кого бы то ни было и что ничего, кроме дурного, не ждут от вооруженной борьбы. Тогда восставшие (русские и башкиры) потребовали выдать им скрывшийся в деревне продовольственный отряд из 20 человек, но раевцы отказались это сделать: „Вы их для зла требуете, может быть, для смертоубийства“, — заявили они. И в то время, как кругом преследовались и убивались представители власти, в Раевке свободно разгуливали, даже не арестованные, 20 человек продармейцев. Но зато уж за пределы деревни они не рисковали показываться. Когда восстание кончилось и вернулась прежняя власть, представители ее были поражены поступком раевцев и усердно благодарили их за спасение. Раевцы приняли благодарность, но своей жизни не изменили и живут по-прежнему без Совета».
Костя Бормотов, совсем еще юный, попал случайно. Он был возчиком на подводе, отвозившей арестованных в город. Там его и оставили.
Василь Головко — полтавский крестьянин, могучего телосложения, говорил не спеша. У него была способность к механике. На Украине он сам сделал себе ветряную мельницу, чем и навлек на себя всякие нажимы, хотя работал он сам и никаких рабочих не нанимал. Его пытались донять всякими налогами. Он не платил:
— А за что мне тебе платить? — говорил он налоговому агенту, — хиба ж ты мене дуешь?
А сына его, Леву, совсем почти мальчика, не знаю за что и взяли. Как-то на сенокосе поручили Леве варить обед. Суп варился в большом котле на костре и основательно пропитался и припахивал дымом.
— А суп-то у тебя задымка, — сказал, смеясь, Филимон. Так долго и оставалось за Левой прозвище «Задымка».
Горяинов Николай Алексеевич — сухощавый, высокий старик с белой бородой. Он был одним из самых старых по возрасту коммунаров. Еще задолго до революции он с несколькими друзьями, желая помочь крестьянам в сбыте их продукции на кооперативных, артельных началах, в вологодской глуши организовал сливной пункт молока и переработки его на масло. Продукцию сплавляли на плотах по рекам до промышленных центров, где и сбывали. Работал одно время в общине «Криница» в Геленджике. Он был одним из пионеров культурного плодоводства на Кавказе, где также устраивал кооперативы по сбыту фруктов. Помню, когда он приехал в коммуну и мы вышли с ним на гору, на наши поля, откуда открывался захватывающий дух вид на горы, покрытые темной тайгой, на напивающуюся, блестящую ленту Томи и широкую, поросшую кустами пойму за ней, он воскликнул:
— Вот где надо бы нам поселок строить, красота!
— Да, красиво, — сказал я, — а с водой как?
— Э, вода! — ответил он, улыбаясь, — воду можно заставить, и сюда пойдет…
Чувствовалось, что этот человек не только красоту любит, а и предприимчивости и изобретательности у него хоть отбавляй…
В день, когда забирали других, он вышел к колодцу за водой. Его увидели: заметный человек, весь белый.
— Давай и этого сюда!
Кувшинов Прокоп, невысокий, корявый, из нижегородских мужиков, на вид суровый, с густыми нависшими бровями, говорящий на «о», опытный огородник. Хорошо разбирался в сельскохозяйственных машинах. Справедливый и добрый человек. Принимал участие в рабочих волнениях в 1905 году и носил на память об этом вечный глубокий рубец на голове — знак казацкой расправы.
Ваня Свинобурко по жене принял фамилию Рутковский. Из беспризорных сирот, оставшихся от войны 1914–1918 годов. Вырос в детских трудовых колониях под Москвой, в которых тогда работали воспитателями многие наши молодые единомышленники. Когда же эти колонии прибрал к рукам Наркомпрос, чиновники, нашим пришлось оттуда уйти. Они организовали коммуну имени Л. Толстого недалеко от города Воскресенска. Ваня пошел с ними и стал членом коммуны. Он очень любил лошадей и вообще крестьянскую работу, и все у него как-то особенно ладилось. Большой, сильный, немногословный, тихий, но всегда веселый.
Каретников Петр Иванович из г. Кузнецка Пензенской губ., где тогда жили многие другие единомышленники Толстого и в их числе Иван Севастьянович Колбаско. Родители его были из торгового сословия, но Петр Иванович удался не в них. Ни в характере, ни в его убеждениях не было ничего от торгового мира. Он искал только правды, много читал, любил книги, любил сельское хозяйство, особенно огородничество.
Ваня Лукьянцев — вечно улыбающийся, как будто иногда излишне веселый, он иногда впадал в обморочное состояние, и тогда он разговаривал сам с собою примерно так:
— Господа правители, не трогайте меня, я же лежу не на вашей земле, я лежу на дороге, на дороге ведь можно лежать всем…
Он приехал к нам из алма-атинской общины единомышленников Толстого. Болезнь его началась, вероятно, с того времени, о котором он мне рассказывал.
Когда в Сибири был Колчак, Ваня работал железнодорожником при станции Омск. Колчаковцы уже чувствовали свою гибель и свирепствовали. Двести железнодорожных рабочих арестовали и повели за город на расстрел. Ваня был в их числе. Была ночь, морозило, шел густой, крупными хлопьями, снег. Партия остановилась, чего-то долго ждали. Все замерзли, сбились в кучу и затихли. Вокруг стояли солдаты — конвой. Ваня заметил, что один солдат вроде задремал, опершись на штык, и тихо-тихо прошел мимо него. Затем скатился с высокого железнодорожного откоса и, проломив еще не толстый лед, весь искупался в воде железнодорожного кювета. Весь обмерзший, обессилевший, дошел он до дома знакомого рабочего, постучал и свалился без чувств. Его втащили, спрятали, а потом вместе с этим рабочим они скрывались и штабелях шпал, наблюдая оттуда, как уходили последние эшелоны колчаковцев, и видели, как приподнялся и рухнул мост через Иртыш, взорванный уходившими.
Коля Малюков — совсем молодой парень, приехал к нам в коммуну уже позже, и я его мало знал, тем более что он был очень молчалив или стеснителен, — стеснялся меня как старшего. Он был из Владимирской или смежных областей.
Миша и Федя Катрухи еще совсем парнишками приехали в коммуну с матерью и старшим братом Гришей. В коммуне они подросли, стали разбираться в жизни, увлеклись «ручничеством» и стали жить отдельно от коммуны в землянке в долине Радости. Мишу взяли, когда он пришел в коммуну к сестре, 20 октября 1937 года, в 4 часа утра. Он ночевал у других, а утром пришел, а его уже ждали. Федю нашли в долине Радости. Он отказался идти. Его запихали в матрац, завязали, привязали к хвосту лошади и так выволокли по снегу из долины, а наверху положили его в сани и так привезли в коммуну.
Потом мне один из охранников Первого дома рассказывал, что Федя не ходил на допросы, его носили на руках на третий этаж, а оттуда тащили с лестницы за ноги, а он на каждой ступеньке стукался головой и молчал.