Судила нас выездная сессия спецколлегии Запсибкрайсуда. Председательствовал Тармышев, члены Рощиков и Прокопьев, секретарь Григорьева, прокурор Гольдберг. Все судьи имеют одни права и одни обязанности и в то же время все судьи разные, в зависимости от своих личных человеческих свойств.
Тармышев мне был почему-то симпатичен — своей серьезностью, ненадутостью, он не кричал, не одергивал, от него не дышало предубежденной злобой. Может быть, это зависело от него, а может быть, потому, что он знал, что по нашему делу приезжал из Москвы прокурор и там этим делом интересуются. Нет ничего интересного описывать всю процедуру суда. Никто из нас виновным себя в контрреволюционной деятельности не признал.
Зачитали приговор.
1. Епифанов Егор — освободить.
3. Пащенко Дмитрий — освободить.
3. Тюрк Гюнтер — освободить.
4. Толкач Ольга — освободить.
5. Гуляев Иван — 3 года (58.10.1. поражение в правах 3 года)
6. Моргачев Димитрий — 3 года (58.10.1. пораж. 3 г.).
7. Мазурин Борис — 5 лет (58.10.1. пораж. 3 г.).
8. Драгуновский Яков — 5 лет (58.10.1. пораж. 3 г.).
9. Тюрк Густав — 5 лет (58.10.1. пораж. 3 г.).
10. Барышева Анна — 10 лет (58.10.1. пораж. 5 лет)
Мы искренне радовались, что хоть четверо из нас пошли домой. Мы знали, что коммуна не оставит нас — будет хлопотать. И правда, был послан в Москву Ваня Зуев, которому удалось — правда, где-то уже на ходу — перехватить спешившего куда-то Калинина и сказать ему о нас. Ваня теперь уже умер, и я не могу точно вспомнить, что ему ответил Михаил Иванович, но наступивший 1937 год повернул события на другой путь.
П. Г. Смидович умер. Умер и Влад. Григ. Чертков. Во время суда, на одном из перерывов, нам дали газеты, и в одной из них на последней странице был помещен некролог Владимира Григорьевича Черткова. Анна Григорьевна прочитала и тихо заплакала, и всем нам стало грустно, мы все его любили.
П. Г. Смидович был старый большевик и до смерти оставался верен своим убеждениям, но в нем не было узкой, сектантской нетерпимости к инакомыслящим. Он знал учение Толстого и относился к нам гуманно, тем более что верил Черткову, которого хорошо знал еще по эмиграции. Бывало, придешь в кабинет Смидовича по делу коммуны и переселения — он выслушает, быстро примет какое-нибудь решение, вызовет секретаршу, даст отпечатать, а сам начнет как бы идейный спор с нами, только говорит он один. Редко когда удастся втиснуться, сказать что-нибудь ему в ответ.
— Вот вы не хотите брать оружия в руки, хотите жить мирно, думаете все такие же, как вы? А мир-то во зле лежит. Это мы, русские, такие, готовы поверить всем. А вот японцы, немцы не такие, в них дух воспитан воинственный. Они воспользуются вашей мягкостью, доверчивостью, придут, поработят нас. Надо оружие. Надо защищаться…
— Петр Гермогенович, — встреваю я, — неужели вы так верите в силу оружия? А во время гражданской войны, во время интервенции у кого было больше оружия — у Советской Республики или у ее врагов? У них, а кто победил? Что победило? Оружие? Нет, победила великая сила идей.
И вот не стало ни Черткова, ни Смидовича, тех людей, у кого коммуна находила понимание и поддержку. Конечно, мы и раньше были самостоятельны в своих убеждениях и действиях, но все же теперь почувствовали себя как бы осиротевшими. Круг сужался.
Подумать только! Ровно за сто лет до этого злополучного 1937 года известный русский критик В. Г. Белинский писал: «Завидую я внукам и правнукам нашим, которые будут жить через сто лет…» Веря в грядущие века свободы и разума, Белинский даже помыслить себе не мог, что злодейства, с которыми воочию столкнутся его «внуки и правнуки», по своим масштабам, беспримерной массовости применения и изощренной жестокости превзойдут все виды зверств царских палачей и жандармов… Вот какой злой иронией оборачивается иногда самая благородная и святая зависть к «потомкам»!
Днем и ночью, в одиночку и «пачками», без суда и следствия, а часто даже без ордера на арест стали брать ни в чем не повинных людей. Брать и увозить бесследно туда, откуда никто из них уже не вернулся, а только на руках у родных, хлопотавших за них, оказались бумажки о том, что никакой вины за ними не обнаружено, что они полностью реабилитированы.
Бумажка есть, а человека нет.
Нашлись и у нас, как, наверное, во всяком обществе, во всяком движении, свои иуды. Чтобы сберечь себя, свою шкуру, они помогали губить невинных людей. Иван Рябой, Онуфрий Жевноватый, Иван Иваныч Андреев и еще некоторые другие ослабевшие, жалкие, запуганные люди. Но все же это были единицы.
Темной жутью повеяло в коммуне от этих арестов. Некоторые были спокойны, некоторые содрогались и спали по ночам не дома, — кто же хочет неволи? И они уходили от нее.
В это время, когда были взяты десятки мужчин, глав семейств, многие, опасаясь всего, стали жечь письма, записки, книги.
В это же время наша школа стала государственной, не стало даже учителей.
Трудно было в это время, но коммуна не забывала своих членов, отторгнутых от нее грубой силой. К нам в лагеря приезжали коммунары, привозили с собой мешки сухарей, коржиков и прочей снеди. Привозили целые пачки писем от друзей. Привозили дружескую любовь и поддержку душевную.
Так побывали у нас Гитя Тюрк, Савва Блинов, Митя Пащенко, Тося и Тима Моргачевы, Марьяна Моргачева и моя жена Алена.
Летом 1937 года, когда я, Гутя и Димитрий были в лагере Черемошники под Томском, нас известили из коммуны:
— Ждите, к вам выехали Малород Павел Леонтьевич и Николай Денисович Красинский. Сначала они поедут в лагерь Орлова Роза (за Мариинском) к Драгуновскому, оттуда в Мариинск к Анне Григорьевне, а оттуда уже к вам.
Ждем, а их все нет. Узнали — у Якова Дементьевича они уже были, передали передачу, уехали в Мариинск. Уже давно пора им быть у нас, а их все нет. Сделали запрос в коммуну — и там их нет. И только случайно разговорившись с одним парнем, недавно прибывшим по этапу из Мариинска, узнаем:
— А у нас там тоже двое не ели мясного…
— А какие они?
— Один высокий, черный, усы вниз, другой потолще, рыжеватый.
Они! Они! Павел Леонтьевич и Николай Денисыч. Их взяли в Мариинске и, очевидно, создали новое дело, в которое попали и они, и Анна Григорьевна, и Драгуновский. И никого из них уже никто никогда больше не видал.
Парень добавляет еще:
— Рыжий ходил сам, а черного все на руках носили, он не хотел ходить ни на следствие, ни обратно в камеру.
После этого случая к нам приезжали еще раз в далекий Нарым. Там приехавших к нам Марьяну Моргачеву и Колю Ульянова арестовали, заперли в сарай, где они успели уничтожить все письма к нам. Передачу нам все же отдали, их отпустили, но свидания так и не разрешили. Это было в конце 1937 года.
После суда над нами районные власти перестали считать коммуну коммуной, а вроде как колхоз. Присылали всем членам коммуны извещения на налоги, на всякие поставки — на яйца, молоко, мясо, шкуры и т. д., хотя ни у кого в коммуне не было ни своих усадеб, ни скота, ни огородов. Понятно, никто ничего не платил, канитель углублялась.
1937 год
Приведу здесь фамилии тех, кто был взят у нас в 1937 году. Список жуткий, но ведь одни фамилии мало что говорят. За каждой стоял живой человек со своей жизнью, мыслями, мечтами, убеждениями.