это часто случается, когда знаешь о ком-то только понаслышке. Я невольно искал царапины и шрамы на его лице. Но оно было гладким и чистым. Только усы, похоже, пострадали в одном месте от огня, и то, что я принял с первого взгляда за неподобающее слуге жабо, оказалось гипсовой повязкой, накладываемой обычно на шею при «катапультировании», когда машину заносит или сбрасывает в кювет. Слуга, между прочим, так и остался сидеть при нашем приближении, прямой, как свечка, и не мигая смотрел перед собой. И хотя мы стояли рядом с ним, около машины, он, казалось, не замечал ни Дон Жуана, ни меня. Он погрузился в монолог, начатый кем-то еще в незапамятные времена, почти беззвучный, словно монолог лунатика, и понять из него можно было примерно следующее:
«…женщина и смерть. Каждый раз, когда я шел к тебе, я готовился к смерти. Ты и в самом деле набрасывалась на меня, словно хотела убить, но потом падала в мои объятия. В начале, во всяком случае. Опасность задохнуться наступала потом. След от твоей щеки на стекле — я и сегодня еще не стер его. Ты прямо с порога бросала тень, сгущая тучи в моем доме. Ох, как же я радовался этой тьме, раз она исходила от тебя. Стоило тебе появиться, и я уже был не в состоянии ориентироваться в собственной комнате и ничего не соображал, и не только потому, что ты тотчас же всю ее заполняла собой, а потом все в ней переставляла, причем снова и снова, перемещая все с одного места на другое. Только когда-то в пустыне, в Аравийской, а может, и чилийской, были мы мужчиной и женщиной. Ах, как я любил твои редкие, тронутые сединой волосы. Я вдыхал твой запах, и мне хотелось петь, а когда мне хочется петь, это что-то да значит. А когда ты лежала наготове, оставаясь так лежать, и все лежала и лежала, ха! только женщина и способна так лежать, лежать и лежать, а между тобой и мной лежал уж твой ребенок и всю ночь ерзал мокрыми пеленками мне по лицу. Ах, как ты нашла себя, женщина, оставшись одна, без мужчины, самостоятельная и независимая, как истинная женщина. «Иди сюда!» — позвала ты меня и подумала при этом: «Умри!» И почему я не дал тебе просто пройти мимо, — что ты всегда ведь обычно и делаешь с превеликим удовольствием, — хотя и становишься при этом, проходя мимо, особенно обольстительной? Назад, в пустыню! А то здесь ты живешь в постоянной спешке и гонке, да еще и думаешь, что бег твой с утра до вечера по городам и весям украшает тебя. Какой колдуньей маленьких знаков внимания и милых намеков была ты, — а что мне нужно еще, как не эти маленькие и неприметные знаки, — теперь же у тебя нет для этого времени, даже для самого маленького из них. Ни весточки за ветровым стеклом, ни под ковриком у порога или в кармане пиджака; никаких записочек в ботинках, ощутить которые можно, только когда уже идешь по улице, выйдя от тебя, вообще никаких признаков любви, — а ведь чем они загадочнее, тем дольше остаются в памяти. «Ты самая желанная!» — сказал я тебе. А ты в ответ: «Для кого?» А я: «Для меня». Как свободна ты была в пустыне и как обременена здесь, как навьючена, куда бы ты ни шла и где бы ни находилась, вечно таскаешь сумки и маешься от суеты, совсем не то что быть бедуинкой в Африке. Где вы, женщины? Ау! Да-а, вместо этого только товар на выбор, причем дешевый. Ах, зато какую надежду все еще подает мне ваш виляющий зад, сулящий все радости жизни. И зачем я только ежедневно выхожу на поиски? Чтобы избавиться от мужской пошлятины, зарывшись с головой в вашу таинственность? И что же? Чтобы оказаться в плену еще более безысходной пошлости? Гладить твое тело и выдавливать, вытряхивать, изгонять из тебя побоями ребенка, ты, дьявол в юбке? Пиявка рядом с нами, пока мы занимались любовью, делалась все толще и толще. Ты еще лапаешь моего предшественника промеж ног, а мне уже посылаешь через плечо первый призывный взгляд. Ты хочешь убить меня, женщина, чтобы потом оплакивать меня. Моя свернутая набок шея — это не несчастный случай, голова сама по себе резко дернулась назад, словно от мощного удара увесистым камнем. Я свернул себе шею, высматривая тебя, и даже если ты так и не покажешься, я все равно буду высматривать тебя и дальше. Ах, какая прекрасная неизбежность! Да чтоб ты сдохла! А завтра уже Троица». (С этого места слуга непосредственно обратился к своему господину Дон Жуану и сменил тон:) «Эй, прервите же меня, наконец. Я могу ясно изъясняться, только когда меня прерывают. А вы, вы нарочно молчите, чтобы дать мне окончательно запутаться в этой ахинее». (И уже выйдя из машины:) «Ведь когда я говорю, я несу всякую околесицу, я не умею выражать свои мысли напрямую, а делаю это окольными путями, так сказать, описательно. A-а, так, значит, я большой писатель. Ах, как здорово, что я здесь и что у меня в голове в одно и то же время сотни разных мыслей. Да, а когда она сбросила одежды, я заметил, что на ней и так ничего не было. Так что, хотя она и раздевалась передо мной, никаких спадавших одежд видно не было. Но это сделало ее еще больше голой. Пойми, кто может».
А когда мы потом сидели втроем за ужином, приют внезапно осадили женщины. Вспоминая неделю спустя этот светлый майский вечер и тот злополучный час, я слышу воинственные крики, в ушах только звон стоит, чего в самом деле, возможно, и не было. Как и того, что те шесть или семь женщин были в белых одеждах, как мне теперь представляется. В одно мгновение — еще лучше для описания их появления подошло бы, как говорили в старину, словечко «лётом» — они уже были у стен, появившись с разных сторон и направлений: одна спрыгнула с неба с парашютом, другая словно прискакала на коне, третья — как только что спустилась на землю с боевого слона, и так далее. Женщины мрачно глядели на меня, первым показавшегося им в бреши в каменной стене, и тут же заставили меня вспомнить о лесе острых пик, увиденных мною однажды поверх стен Пор-Рояля, — потом, правда, я наблюдал за ними от ворот монастыря: это была группа юных спортсменов, направлявшихся к лужайке для соревнований в метании копья. «Форт-Рояль» (а не «Port-Royal») пришло мне в голову при виде этих осаждающих «крепость» красоток. И красивы же они были, ни словами сказать, ни пером описать; Дон Жуан так и выразился без всякого преувеличения с его стороны: «неописуемо красивы». Даже я, который, что касалось женщин, давно считал себя вышедшим в тираж, сразу подумал, глядя на их мрачные мины: «Возьмите меня снова в свою компанию». С этими женщинами можно было попробовать еще разок кое-что испытать — еще и бог знает что! И даже небо в тот день подыгрывало нам, так мне казалось. Ах, эти женщины под куполом неба! Пусть они и замышляют, судя по их виду, что-то нехорошее, но меня они уже захватили в плен. А когда они объединятся, то тогда-то что-то да будет! Но только эти женщины и не помышляли объединяться. Они даже не взглянули друг на друга. Других для каждой из них просто не существовало. Кое-кто мог бы даже сбить соперницу с ног, встань она на ее пути. Каждая из этих женщин осадила Пор-Рояль для себя лично. Каждая из этих красавиц — ни пером описать, ни в сказке сказать — в упор не видела других.
Описанию зато поддается то прекрасное, что сочетается с женской красотой. В лесах на склонах холмов вокруг Пор-Рояля цвели в это время благородные каштаны, и их светло-желтые свечки, просматриваясь сквозь темную листву дубов, буквально рядами опоясывали их кроны, пробегали по ним волнами, пенились над ними, беззвучным прибоем приближаясь к руинам Пор-Рояля, и среди этого безмолвного великолепия высилась чуть дальше, на плато Иль-де-Франс, светло-красная крыша бывших подсобных строений монастыря Пор-Рояль — ландшафт из местного кирпича, пейзаж, прекраснее которого и более странного, в то же время такого знакомого по грезам о неоткрытой планете, еще нигде не встречался мне, и ласточки над ним, ныряющие в последние лучи солнца, но при этом такие быстрые, словно солнечный свет подталкивает их. Само собой, что внизу, в долине Родон, опять летал тополиный пух — последний резерв бесценных запасов, — ветер гнал его вверх, поднимая из придорожных и луговых канав или из межей на полях, пушинки цеплялись друг за друга и склеивались, образуя воздушные шары и длинные шлейфы, а под конец опускались и устилали мягким пушистым руном землю у ног женщин, словно припадали к ним, а потом, снова оторвавшись друг от друга, облетали их, забивались им в уши и нос, щекотали, а женщины корчили гримасы и чихали, но их мрачные взгляды от этого не смягчались. В майском вечернем воздухе слышно было, как шлепают подошвы бегущих детей, так и не показавшихся нам. А оружие в руках женщин, сжавших кулаки и осадивших крепость, превратилось, похоже, тем временем в дары приношения.
— Пора! — услышал я за спиной голос Дон Жуана. Раздался тройной вздох — слуга тоже вздохнул, ну а потом и я. Когда в проломе стены вместо меня показался Дон Жуан, мрачное выражение глаз шести или семи красавиц только усугубилось, но это уже была совсем другая мрачность. Они, собственно, скорчили мины: правда, может, эта была реакция на щекотку, вызванную тополиным пухом? Между прочим, неделю спустя я уже не воспринимаю их как число. Встает вопрос: что это было — число или письмо? И я, пожалуй, отвечу: письмо. На это указывает и то, что Дон Жуан, насколько я помню, шевелил губами, словно читал по складам. И хотя он произнес «Пора!» — он не спешил. Зверье в моем саду — чужие кошки, бродячая собака, коза — казалось, тоже готовы были помешать его поспешным действиям, не давали ему выйти за ворота к женщинам. Одно животное панически промчалось у него промеж ног, другое перегородило ему путь, а третье, явно намеренно, подставило ему ножку. Да и слуга, подготовивший его, словно оруженосец, к