зачем себя обманывать? Позиция скромная, но достойная и честная, а потому чуткая Ира Митяшина не настаивала: человек должен сам созреть, так что на их отношениях грузенберговская недозрелость никоим образом не сказывалась. Главное ведь ясно что — взаимопонимание!..
И вот теперь, на исходе более чем полуторадесятилетней совместной семейной жизни, вполне в общем-то счастливой, Грузенберг вдруг отчетливо осознал, что ему, увы, ничего другого не остается, кроме как — исчезнуть!
Испариться.
Аннигилироваться, если угодно. Что он просто обязан. Именно обязан, потому что от этого зависит. Так будет лучше и безопасней для близких, если он, хочет или не хочет, исчезнет, лишив уже четко наметившийся вектор агрессии самой главной координаты. Тем самым сбив с толку. Заметя след. Уведя погоню, как отвлекает от гнезда птица или от норы зверь.
Вопрос: а была ли погоня? Ведь это все можно было счесть чистой случайностью, совпадением: ну да, сначала неподалеку от дома, потом совсем близко, потом еще ближе, потом в подъезде, холодно, прохладно, тепло, еще теплее, горячо…
Мания преследования.
Нервишки. Стресс. Невроз.
Однако ж было, если честно, отчего. Тут уж не утешишься, что вообще растет уровень преступности, о чем трубили все газеты. Тут речь шла именно о Грузенберге конкретно и о семье его конкретно, которая, как подсказывала ему интуиция, тоже подвергалась опасности.
Из-за него!
Это только так говорится, что в одно место два раза не стреляют. В Грузенберга почему-то стреляли (условно) — и не два, а больше. Поневоле задумаешься, что делать, особенно если опасность начинает угрожать не только тебе, но и ближним.
И понятно, что из-за него, из-за Грузенберга. Из-за его типичности. Как ни верти, но он провоцировал. Может, нос, крупный и с горбинкой, как у Анатоля Франса. Может, глаза, близорукие и навыкате, с большими выпуклыми веками. Может, залысины и проплешина на макушке, в окружении редких темных и вьющихся волосиков. Может, толстоватые губы. Может, аляповатая, невысокого росточка фигура. А скорей, все вместе! Просто напрашивалось. Нарывалось.
Еврей, одним словом.
Ну и ехал бы в свой Израиль!
Так ведь не хотел. Ни в Израиль, ни в Штаты, ни в Австралию… Никуда не хотел. Во-первых, он был русским евреем (особая порода, а не просто те, кого русские жидом обзывают), во-вторых, семья у него была почти русская — жена, теща, тесть и так далее. И дети тоже были почти русские. В общем, получалось, что Грузенберг — один, а их много. Почему же, спрашивается, они должны были уезжать или расставаться друг с другом? Почему он должен был их срывать?..
Разумеется, Ира Митяшина, не задумываясь, последовала бы за ним вместе с детьми, даже и в Австралию, если нужно, и Грузенберг прекрасно знал об этом. Однако почему-то не утешало. Все равно ведь жизнь ломать, корни обрывать, к тому же нигде их не ждут и тоже неведомо как и что. И это все брать на себя? Нет, Грузенберг так не мог. Слишком большая ответственность. Не по плечу.
А все опять же из-за него!
Заколдованный круг. Петля, которая стягивалась все туже и туже и которую необходимо было хоть как-то, желательно с меньшими потерями, разорвать. Только он это и мог сделать — Грузенберг.
Он был причиной, но на него было и возложено. Что ему оставалось делать? Сам он обязан был все решить и все осуществить, не обременяя близких. Если угодно, это был его крест, его жертва. Собственно, и решать-то было нечего. Самая маленькая потеря — он, Грузенберг. Ему нужно было исчезнуть, как бы умереть, будто его никогда не было…
Никогда!
Умалиться.
Был Федя Протасов — и нет Феди Протасова. Был маленький Грузенберг — и нет маленького Грузенберга.
А дети бы без него остались русскими, православными, своими, и тот рок, который, как тень от тучи, неудержимо надвигался на него и его семейство, как тень бы и скользнул стороной, пусть на некоторое время, но потеряв его из виду. Грузенберг даже испытывал заранее нечто вроде злорадства, что сможет кое-кого оставить с носом. Пусть даже и с арийским. Ага, взяли? Скушали?..
Но разумеется, и нелегко ему было. Во-первых, выбор. Во-вторых, хоть и один, но опять же все брал на себя. А в-третьих, и самое главное — расставание, разлука. К многовековой печали, которую Грузенберг временами обрывно ощущал в душе, рискуя пасть под ее неподъемным бременем, еще и эта.
Все-таки человек, хоть и еврей.
Все-таки еврей, хоть и человек.
Последней каплей, можно сказать, стали те двое подростков, сделавшие Грузенбергу коробочку, когда тот выходил из лифта на своем этаже, а затем прыгнув в кабину, и только их и видели. Не смертельно, но довольно болезненно. А могли ведь что-нибудь и сломать — ребро или руку… А главное, почти радом с квартирой. Прямо перед дверью.
Все! Времени для раздумий и колебаний больше не было.
Совсем горячо!..
…На следующий день Павел Грузенберг исчез. Вышел утром, как обычно, на службу и не вернулся. Выяснилось, что на работе его в тот день (и в последующие) не было. Ни на работе, ни дома…
Его не было нигде…
Сергей Юрский
БОБА-АМЕРИКАНЕЦ
Хотите посмеяться? Опоздали маленько! Раньше надо было хотеть. Когда Боба жил еще в Ленинграде и не был американцем. Вот тогда можно было посмеяться.
Мы с Бобой во всех поездках жили по гостиницам в одном номере — и в Челябинске, и в Сочи, и в Тбилиси. А в Свердловске нам на двоих сняли даже пустующую летом квартиру местного народного артиста Буйного, и мы в ней жили. И все время смеялись. То есть смеялся я, а Боба произносил смешное и горестно кивал головой. Эта смесь еврейского катастрофизма и русского мата была в буквальном смысле сногсшибательна — я корчился от смеха и валился на диван, на кровать, на пол, куда придется.
Боба был старше меня на пятнадцать лет. Он много всякого повидал и все умел. Боба мог обезвредить мину (это еще с войны), мог разобрать и собрать обратно карбюратор, умел торговаться на базаре и (откуда-то!) знал цену всем вещам. Я видел еще мало и не умел ничего.
«Две левеньких! — говорил про меня Боба. — Две левых руки приделали, и обе с одного бока. Очень неудобно! Ничего нельзя делать — ни ухватить, ни завинтить, ни приколотить. Гиб а кук, а от азой, смотри туда, смотри сюда, и все без толку. Сынок! У тебя две левых! Ничего не умеешь! Только чесать коленки утром, когда еще не проснулся. Все! Как ты управишься с этой Олечкой, на которую ты сделал стойку, — не представляю. С двумя левыми? Невозможно! Ее же надо обхватывать, брать с двух сторон. А сынок может схватить только за один бочок, за жирок. Две левых! Но слушай меня, сынок: Олечка годится только для „не иметь“! Только! Под ней нет ноги. Это все так задоприземисто. Нет! Только для „не иметь“!»
Я смеялся в голос, а Боба горестно качал головой, а потом плакал. Когда его самого наконец разбирал смех, у него сразу начинали течь из глаз слезы.
«Сынок! Абханаки! Кругом абханаки! Нет людей. Не с кем иметь дело. В нашем вагоне аншлаг. Битком набито, все полки заняты! Ты молодой, ты еще ухватишь плацкарту. А я стою в коридоре, все полки заняты. Гиб а кук! Вцепились в подушки и давят ухо. Храпят. Абханаки! Не с кем говорить!»
Две особенности отличали Бобу от всех знакомых мне людей: Боба мог десять раз подтянуться НА ОДНОЙ РУКЕ — это раз. Второе — Боба ВСЕГДА женился на балеринах.
Боба был беден, и Боба не был знаменит. Но он был весел, щедр и умел любить. Балерины его