После завтрака в наглухо зашторенной палате полагался короткий перерыв, а затем — процедуры. Но укладываться не хотелось — в теле оставалась опаска: вдруг задремлешь и опять боль…
Внезапно приотворилась дверь, и в палату торопливо вошел профессор. По сравнению с пациентом он выглядел чуть ли не карликом — поджарым коротконогим узкоплечим затворником, хотя осунувшееся, слегка помеченное желтизной лицо излучало особое мужество, свойственное разве что тем, кто наблюдал не один десяток страдальческих кончин, мучительно ощущая при этом собственное бессилие.
Старик относился к нему уважительно — ему импонировала суровая прямота коротенького человека, добротность его знаний — причем не только нейрохирурга, но и нейропсихолога. И еще — готовность прибегнуть ко всем дозволенным, а то и недозволенным средствам, лишь бы сломить неумолимого противника или хотя бы с честью выйти из проигранного боя, оставив обреченную жертву лицом к лицу со смертью.
— Не возражаете, если я отниму у вас несколько минут? — со странной робостью в голосе спросил врач и, не дожидаясь ответа, опустился рядом на стул.
Старик неопределенно взмахнул рукой:
— Это вы-то отнимаете минуты, профессор? Полноте! Вы их великодушно дарите! Рад, что вернулись. В вас так удачно соединяются черты приносящего последний обед, дарующего последнюю утешную молитву и облачающего смертника для встречи с народом у ступенек эшафота, что…
— Ну и расписали! — притворно возмутился врач. — Судя по вашему утреннему ответу, можно было ожидать шуток и поостроумнее.
— Простите, профессор. Вы же прекрасно знаете, что у подобного рода пациентов случаются и не такие обмолвки…
— Вот тут вы, уважаемый Матвей Исаакович, ошибаетесь! В том-то и дело, что вас никак нельзя отнести к этой категории больных. Должен признаться: я в некотором смысле озадачен — вернее, удивлен, что вы как раз не из «подобного рода пациентов».
— Не потому ли, что я так долго тяну и никак не полажу с безносой? Вас что, и в самом деле смутили затянувшиеся с ней торги? Или мы ставим под сомнение какие-то ученые постулаты?
— Не получится у нас беседы, уважаемый Матвей Исаакович. Не то у вас сегодня расположение духа. Жаль. Хотя, если вникнуть…
— Ах, профессор! Я же понимаю, что вам хочется уяснить причины моего утреннего настроения. К сожалению, это долгий разговор. А я, простите, уже выдохся. Не получится поговорить… Очень жаль. Я ведь ждал вас, профессор, знал, что вы придете. Да вот — скис. Может, при следующей встрече смогу вам кое-что открыть. До свидания…
«Он еще больше осунулся, — подумал профессор, когда на следующий день увидел больного. — Неужели прежний прогноз был верен? В последние дни я уже готов был от своих предположений отказаться. Странный больной, невероятная живучесть…»
И спросил:
— Утренняя боль, судя по всему, теперь не столь мучительна — я верно говорю?
— Верно. Мне кажется, дорогой доктор, что я набрел на некое средство, способное эту боль унять, вернее, на время от нее отвлечься. Правда, во сне никак с нею не совладать. Но о ночных кошмарах я уже говорил.
— Кстати, по моей просьбе сестра ночью заглядывала в палату. Вы бредили, и бред, как она сказала, был похож на запальчивый спор двух незнакомых вам противников. Один бормотал что-то о муках отказа от благодати забвения, о тяжести непрощения…
— Это был не я, — хмуро перебил больной.
— А другой эти странные мысли словно бы высмеивал и твердил: «Неправда! Это невозможно! Так справедливо… Так и должно быть…»
— И это не я, — пробормотал, несколько поколебавшись, больной. — Сестричка ошиблась — хотя противники эти мне хорошо знакомы. Но самое странное — в другом: сон, который я хорошо запомнил, ничего общего, как мне думается, с этим спором не имел. Судите сами! Мне снилось, что я лежу в какой-то норе и, хотя совершенно себя не узнаю, твердо убежден, что это я и никто другой. Но какой же это «я», профессор? Что-то среднее между огромным земляным червем и сороконожкой, абсолютно голое с головы до хвоста… А бесчисленные ножки — крепкие, цепкие. Я пытаюсь их пересчитать, но все время сбиваюсь. Может, оттого, что я в то же время грызу какой-то неправдоподобно горький корень… Просто безумие какое-то! Но тут начинается самое страшное: железное лезвие — не то лопаты, не то экскаватора — срывает покров с моего прибежища, и я оказываюсь в лучах солнца во всей своей отвратительной наготе, ибо вид мой угоден лишь тьме подвалов, нор и подземелий. Солнечные лучи для меня — ядом напоенные стрелы. Раскаленные прутья. Кто куда разбегаются, но тут же возвращаются какие-то люди. В руках у них странные предметы, я чувствую, как они осыпают меня каким-то ядовито пахнущим порошком, затем, видя, что я еще извиваюсь и дышу, пригвождают кольями к земле. И я кричу, как в детстве: «Почему? За что?» Но тут же лопата или ковш засыпает меня землей, она прохладно обволакивает пробитое тело, и, хотя набивается в глаза, в ноздри, в рот и я начинаю задыхаться, меня переполняет чувство благодарности. У меня отняли даже самый грошовый, общедоступный дар природы — воздух, а я готов целовать руки экскаваторщику… И просыпаюсь я в горячем поту. Слава Богу, стрелка часов движется, значит, я жив. Половина четвертого ночи…
В окно неровной дробью забарабанила птичка: привыкшая в этот час клевать крошки, припасенные обитателем палаты.
— Потерпи немного, Божья душа, — проговорил больной. — Сейчас получишь свой полдник.
— И часто они вас посещают? — спросил профессор.
— Кто? Птички или видения?
— И те и другие.
— Одни — ежедневно, другие — еженощно.
— Такое впечатление, что мозг ваш хочет то ли что-то подсказать, то ли напомнить о былом, то ли намекнуть на то, чему надлежит произойти. Однако учтите: его подсказки никогда не бывают реальны. Скорей всего, он предостерегает, предлагает предмет к размышлению. Мой совет — постарайтесь отыскать этот предмет в своем прошлом, в своих воспоминаниях.
— Вы сказали «предмет к размышлению»? — Больной горько усмехнулся, лицо его снова напомнило маску Квазимодо. — Что ж, постараюсь последовать совету. Хотя вряд ли видения мои от этого станут приятнее, а сон — спокойней. А теперь простите…
— Да, да, я вижу, вы утомились…
— Утомился не я, профессор, утомился мой уважаемый, мой дорогой мозг! Попробую помочь ему забыться…
Выходя из палаты, врач озадаченно размышлял: «Странноватые слова он говорит. „Дорогой мой мозг“, „помочь ему забыться“. Ведь он прекрасно знает, что не он „дорогому мозгу“ поможет вздремнуть, а мозг, даст Бог, поможет забыться на часок ему. Хотя в его состоянии это весьма проблематично… Уж не последняя ли это фаза и не заговаривается ли он?»
Лечение шло, как и следовало ожидать, с убывающим успехом. Иногда больного навещал сосед, импозантный неразговорчивый мужчина с совершенно неуместными на добродушном лице усиками и бакенбардами. Сидели молча, поочередно вздыхая. Родных у старика не было. Отдав Холокосту всю семью, о другой он и не думал.
Персонал между тем наблюдал удивительную картину: чем ближе к финалу, тем суетливее, смятеннее становился заведующий отделением и тем смиренней и терпеливей — пациент.
Они привыкли к другому. К непрестанным жалобам, истерическим вызовам, вечному недовольству лекарствами и непременному желанию поделиться со здоровыми хотя бы толикой своих страданий. Как будто иллюзорное, зачастую притворное соучастие в страдании могло облегчить муки. А может быть, именно в часы мученического прощания с жизнью человек и познает утешность сердечного участия?
Но тут все было не так. О своих ночных терзаниях больной говорил скупо, даже скучно, как о само