А через два года тридцать мне! И путь мой такой же, как у всех, Что шли, как я, со мной наравне В декабрьских сугробах, в майской росе. Военное солнце встает из тьмы, – Жизнь стонет над белой смертью рек. Я вспомнил, как умирали мы И как начинался двадцатый век. Пусть в нашем зданьи метил мертвец Каждый кирпич и каждый гвоздь, – Не нужно игрушечных сердец: Что боль, если время прошло насквозь? Ты видишь, их смерть была нужна, Бессмертьем их дышит любой завод. Горнистом с зарей трубит страна: Мой возраст она опять зовет.
ТУРКСИБ
Верблюжьи колючки. Да саксаул. Да алый шар солнца над Сухими буграми. Да жаркий гул Вагонов… Степь. Мир. Закат. Тут сушь разогретой пустой земли Жжет рельсы, свистит в окно. Змеиную шею верблюд в пыли Повертывает на полотно. И в медном безлюдьи нагих широт, Выглядывающих, как погост, Вдруг – юрта, где брат мой – киргиз – живет Приятелем мертвых верст. Ни капли воды. Солона, горька Земля. Даже воздух весь Разносит запах солончака В зеркальный металл небес. Владычеством смерти и торжеством Бесплодной земли восстав, Здесь степь против разума, и кругом Ее сумасшедший нрав. Она отрицает себя и нас, Верблюдов, киргизов, мир, Когда добела раскаленный глаз Ее превратил в пустырь. И можно поверить, – когда б не так Я крепко дружил с землей, – Что мир опустел, нищ, угрюм и наг Перед этой слепой бедой. Но жаркий железный вагонный стук, Но рельсы сквозь этот ад… И вот над пустыней, как верный друг, Свисток разорвал закат. По древней верблюжьей тоске твоей, Преступница прав земных, Прошел колесом, обвился, как змей, Стянул в литые ремни. И в этом отмщенье испей до дна: Пшеница, вода, арык; И будет другая весна дана, Чтоб к новой киргиз привык.