сумел прочесть надпись на его табличке — ту самую, о которой недавно и говорила Нина: 'Принимаю заказы на ремонт швейных машинок'.
— Здорово, Диспетчер, — сказал ему Велизарий. — Папы не говорили, чтоб им чего привезти.
— Да нет вроде, — сиплым голосом ответил тот. — Разве что прихвати кила полтора капустки квашеной, а то у них, кажись, кончилась уже. Боюсь, как бы не заскучали они без капустки-то.
— Так-ить рынки закрыты, — опечалился Велизарий.
— А тут бабка одна торгует неподалеку, у Киевского, купи-ка ты лучше, от греха.
Велизарий кивнул:
— Сделаем… Давай, садись.
Слепой Диспетчер, который, судя по его уверенным движениям, вовсе не был слепым, открыл заднюю дверцу, влез и уселся на имевшееся там откидное сидение, напротив Нины, Гони и Еремеева. Когда машина тронулась, он снял свои очки, под которыми Еремеев, к своему удивлению, увидел самые настоящие бельма. Однако сразу вслед затем тот принялся ковыряться в глазах довольно грязными пальцами, — зрелище было не для слабонервных, — и выковырял из каждого глаза по белой линзочке, после чего уставился на сидевших перед ним вполне зрячими, хотя и по-рыбьи блеклыми, глазами. Неприятный был у него взгляд, неживой, холодный, как у мороженого судака.
Через несколько минут машина снова остановилась, Варенцов расторопно выскочил и вскоре вернулся с банкой в руках. Когда он уселся, в машине тошнотворно запахло квашеной капустой. Варенцов запустил пальцы в банку и снял пробу.
— А знатная, вправду, капустка! — одобрил он. — Папам понравится.
— Да ты не тягай, не тягай, папам оставь, — сказал строгий Велизарий.
Варенцову пришлось поставить банку под сидение и в который раз повторять:
— А я чё, я ничё… — Судя по обращению с ним, он по какой-то иерархии был из этих троих персоной самой незначительной. — Ну, что ль, поехали? — бодрясь, сказал он.
И опять Велизарий его осадил:
— На жинку свою нукай. Быстрый какой! Сперва надо… — Недоговорив, он обернулся к Диспетчеру: — Давай.
Тот кивнул и, пошарив в кармане, извлек из него три широких черных ленты.
— Голову наклони, — просипел он Беспалову.
Гоня повиновался, и лжеслепой завязал ему глаза. Затем то же самое он проделал с Ниной и с Еремеевым. Лишь после этого под колесами машины снова зашипел асфальт.
Минут десять они петляли по каким-то переулкам, потом понеслись прямо, потом снова стали петлять. Так ритмы движения несколько раз сменяли друг друга.
Внезапно, — это произошло в один какой-то миг, — Москва, угадываемая по своему гулу, исчезла, будто выключили радиоприемник. Колеса зашуршали по какой-то щебенке, а к запаху 'полутора кил капустки' добавился запах мышей и отвратительной гнилости. Нина шепнула Еремееву:
— Кажется, подъезжаем.
— Разговорчки! — просипел Диспетчер.
Однако Нина была права — минуты через две машина остановилась. Еремеева кто-то взял за руку, помог выйти из машины и повел. По запаху он понял, что они находятся в каком-то подземелье. Где-то вдали журчала неведомая река. 'Уж не Стикс ли?' — подумал он, уже ко всему готовый. Под ногами шуршала щебенка. По такому же шуршанию, доносившемуся с обеих сторон от него, он понял, что Нина и Беспалов шагают рядом.
Поднимались по каким-то ступенькам. Спускались. Поднимались опять. И вдруг…
Это 'вдруг' он ощутил сперва по запаху, ибо коктейль из запахов плесени и 'полутора кил' квашеной капусты внезапно сменило какое-то странное, слегка опьяняющее благоухание. И под ногами — так же 'вдруг' — оказалась не колючая щебенка, а твердый, звенящий при каждом шаге пол. Потом уже глаза даже сквозь черную повязку резануло ярким светом.
Кто-то подошел к нему сзади, снял повязку с глаз, и взору Еремеева открылась непомерных размеров зала, в конце которой на стульях с высокими спинками, — лучше, наверно, сказать — на тронах, — восседали две расплывчатые фигуры. Пол у него под ногами, кажется, был стеклянный, с какими-то замысловатыми узорами, а сверху рассыпали ослепительный свет десятки огромных хрустальных люстр.
Его глаза еще обвыкались с этим хлынувшим светом, когда он услышал голос Нины.
— Я вас приветствую, ваши величества, — сказала она.
— Гм, — донеслось оттуда, где стояли эти троны, — а девчонка в самом деле сообразительная.
— Да, весьма сообразительная! Похоже, это правда — все, что мы слышали о ней.
Затем они стали переговариваться между собой на каком-то тарабарском наречии: 'Хок ни хаш асуды пуджа шурданапалы'. — 'Не хок, не хаш. Шундыр рубабаси. Не хок! Буритан!' Еремеев вспомнил, что именно на такой тарабарщине обратился к нему Картошкин при их первой встрече. Теперь уже не оставалось сомнений. Предположения подтверждались: да, вот на какую систему работали отважные архаровцы!
— Король и император, — указав на этих двоих, восседавших на тронах, шепнула Нина, стоявшая около него. — Кажется, это они сейчас говорят на прахеттском. Впрочем, не уверена…
Тем временем Еремеев, уже окончательно прозрев, смог внимательнее разглядеть этих двоих, восседавших на тронах. Странны были их одежды. Он подумал, что, возможно, они были найдены на свалке, куда их выбросил какой-то провинциальный оперный театр. Один из монархов был облачен в одеяние, наподобие того, что приличествовало бы Герцогу из 'Риголетто', облачение другого больше подошло бы эфиопскому царю Аманасре из 'Аиды'. Не менее странны были и их лица. В лице 'Герцога' с маленькими, близко посаженными глазками было что-то отчетливо свиное. Губы у него были напомажены, а щеки густо розовели румянами, что лишь подчеркивало его свинорылость. Лицо 'Аманасры' было темным и корявым, как плохо уложенный асфальт или как грубо испеченный хлеб, и глаза его на этом темном лице белели, как фарфоровые.
Банка с квашеной капустой стояла между тронами, король и император поочередно брали капусту пальцами, отправляли ее в рот и, звучно хрумкая, продолжали переговариваться о чем-то своем.
Видимо, по какому-то ритуалу, им следовало чередовать языки всех мест, где когда-либо существовали помойки и нищие, а стало быть — все когда-либо и где-либо существовавшие языки. Еремеев отнюдь не был полиглотом, но некоторые слова, слышанные когда-то прежде, в институтские годы, от иностранных студентов, ему все же удавалось понять.
— Selon moi, il es absolu merd!
— Indubbimente! — согласился 'Аманасра'. — Dieser Mench ist ein Null.
Еремееву стало не по себе, ибо он не понимал, о ком они это говорят.
Свинорылый спросил:
— Well, and what actions we’ll undertake?
Еще какое-то время они перекидывались словами на языках, никогда Еремеевым не слышанных, затем 'Аманасра' спросил:
— Interrogar?
— Да, надо бы, конечно, надо бы — хрумкая капусткой, по-русски отозвался свинорылый и добавил латинское изречение, откуда-то известное Еремееву: — Sine ira et studio.
— И затем… — сказал свинорылый.
'Не ослышался ли?' — подумал Еремеев, когда асфальтоволицый 'Аманасра' прознес:
— Giustizare
Однако, очевидно, все же не ослышался, ибо свинорылый кивнул и в длинную ответную тираду, произнесенную на неведомом тарабарском языке, вкрапил одно слово, совершенно понятное, отчего особенно устрашающее. Ибо слово это было 'секирбашка'.
Далее он поманил пальцем Варенцова, стоявшего позади Еремеева, и произнес приторно сладким