Тогда он размотал тюрбан, окунул его в воду и стал стирать грим с лица. Когда он встал, она увидела, кто он: брат ее жениха, — и он еще раз сделал ей предложение.
Теперь, несколько лет спустя, когда его брак распался, они вышли из кафетерия на улицу, где стояла ее машина. Прощаясь, он держался на расстоянии и не дотронулся до нее — только невольный голодный взгляд, невольный жест вслед удалявшейся машине.
Гамини проснулся в почти пустой палате. Побрился и оделся под пристальным взглядом лежавшего рядом пациента. Еще не рассвело, и на широкой лестнице было темно. Он медленно спустился, не касаясь перил: в их старой древесине скрывалось бог знает что. Миновал детское и инфекционное отделения, травматологию, вышел во внутренний двор, купил в уличном буфете чай и картофельную лепешку и съел их тут же, под деревом, под громкие крики птиц. Не считая редких моментов вроде этого, он неотлучно находился в больнице. Иногда он выходил и садился на скамью. Просил кого-нибудь из интернов разбудить его через час, если он уснет. Граница между сном и бодрствованием была тонка и бледна, как хлопковая нить, и он пересекал ее незаметно для себя. Во время ночных операций ему порой казалось, что плоть, которую он режет, окружена только ночью и звездами. Очнувшись от грез, он вновь оказывался в здании больницы, мгновенно узнавая это более подходящее к случаю место. Во время ночных дежурств к нему попадали совершенно незнакомые люди, и он оперировал их, не зная даже их имен. Он редко говорил.
Казалось, он не подходит к людям, если у них нет раны пусть даже незаметной, — к зевающему в холле санитару, к пришедшему в больницу политику, с которым Гамини отказался фотографироваться.
Пока он мыл руки щеткой, сестры зачитывали ему историю болезни. Им нравилось с ним работать. Его, как ни странно, любили, хотя он не прощал ошибок. Когда он понимал, что бессилен спасти тело, над которым он трудился, он принимал жестокие решения.
— Хватит, — говорил он и покидал операционную.
—
Это уже походило на человеческую беседу. Гамини знал, что никогда не был приятным собеседником. Светский разговор рядом с ним мгновенно затихал. Иногда его будила дежурная сестра и просила помочь. Она делала это осторожно, но он мгновенно просыпался и шел за ней в одном саронге, чтобы поставить капельницу сопротивлявшемуся ребенку. Потом возвращался на больничную койку.
— Я у тебя в долгу, — говорила сестра, когда он уходил.
— Ты ничего никому не должна. Буди меня, когда понадобится помощь.
Ее свет, горевший всю ночь.
Иногда тела прибивало к берегу, волны выбрасывали их на пляж. В Матаре, или Веллаватте, или около колледжа Святого Фомы в Маунт-Лавинии, где они, Сарат и Гамини, в детстве учились плавать. Это были жертвы политических убийств — жертвы пыток в здании на Говер-стрит или на Галле-роуд, — их поднимали в воздух вертолетом, который, пролетев пару миль от берега, сбрасывал их в воду с высоты. Но лишь немногие из них возвращались в качестве улик в объятия родины.
Внутри острова трупы плыли вниз по течению по четырем главным рекам: Махавели-Ганге, Калу- Ганге, Келани-Ганге и Бентота-Ганге. И все они в конце концов оказывались в больнице на Дин-стрит. Гамини предпочитал не иметь дела с мертвецами. Он избегал коридоров в южном крыле, куда привозили на опознание погибших. Интерны составляли список повреждений и фотографировали трупы. И все же раз в неделю ему приходилось просматривать отчеты и фотографии, подтверждая полученные выводы, фиксируя свежие шрамы от кислоты или острого металла, и ставить свою подпись.
Когда ему приходилось этим заниматься, он принимал энергетические таблетки и быстро говорил в магнитофон, оставленный ему представителем «Амнести Интернешнл». Он вставал у окна, чтобы лучше видеть страшные фотографии, прикрывал лица пострадавших левой рукой, а пульс на его запястье часто бился. Он зачитывал номер папки, давал свое заключение и ставил подпись. Это был самый черный день недели.
Он отходил от недельной стопки фотографий. Двери распахивались, и тысячи искалеченных тел проскальзывали внутрь, словно пойманные в рыболовные сети. Тысячи акул и скатов в коридорах, некоторые из темнокожих рыб еще бились…
Лица на фотографиях стали закрывать. Так он работал лучше, не опасаясь узнать погибшего.
По иронии судьбы он пошел в медицину, полагая, что будет работать в стиле девятнадцатого века. Ему нравилась царившая тогда смесь дилетантства и профессионализма. Рассказывали, что доктор Спиттель, у которого во время ночной операции в Канди погас свет, вынес пациента из больницы, уложил на лавку на стоянке и направил на него свет фар. В подобных историях жизнь представала полной незаметного героизма. Это сулило удовлетворение. О нем будут вспоминать, как вспоминают о крикетисте, сыгравшем классический иннинг в один из дней 1953 года, пару недель его имя будут повторять на улицах. Прославят в песне.
В детстве, когда Гамини месяцами боролся с дифтерией, он, лежа на циновке во время дневного отдыха, мечтал лишь об одном: о жизни, которую вели его родители. Какую бы карьеру он ни избрал, образ и темп его жизни должны походить на родительский. Ранний подъем, работа до обеда, потом сон и беседа, потом еще один недолгий визит на службу. Адвокатская контора его деда и отца занимала крыло большого семейного особняка на Гринпат-роуд. В детстве ему никогда не позволялось посещать таинственные чертоги во время рабочего дня, но после пяти он, неся стакан янтарной жидкости, толкал вращающуюся дверь ногой и оказывался внутри. Там стояли низкие широкие шкафы для хранения бумаг и маленькие настольные вентиляторы. Он здоровался с отцовской собакой и ставил стакан ему на стол.
И тут отец подхватывал его, усаживал к себе на колени и обнимал большими темными руками.
— Начнем с начала, — говорил он, и Гамини принимался рассказывать ему о дневных приключениях: что было в школе, что сказала ему мать, когда он пришел домой.
В детстве он прекрасно ладил со всей семьей. Оглядываясь назад, он не мог припомнить в доме нервозности или гнева. Его родители были нежны друг с другом. Они непрерывно переговаривались, что-то вместе обсуждали. Лежа в постели, Гамини постоянно слышал их приглушенную беседу, служившую как бы войлочной прокладкой между домом и внешним миром. Позже он осознал, что в доме безраздельно царил мир его отца. Клиенты приходили
Предполагалось, что оба брата вольются в семейную фирму. Однако Сарат покинул дом, отказавшись от карьеры юриста. А через несколько лет и Гамини предал звучавшие в доме голоса, поступив в медицинский колледж.
*
Через два месяца после ухода жены у Гамини наступил полный упадок сил, и администрация отправила его в отпуск. Идти ему было некуда, его дом опустел. Он осознал, что служба скорой помощи стала для него коконом, в котором он, даже в своем отчаянном состоянии, прятался, как некогда в доме своих родителей. Все, что он ценил, происходило здесь. Он спал в больничных палатах, покупал еду у уличных торговцев прямо у входа в больницу. А теперь его попросили покинуть мир, в котором он укрылся, который он воздвиг вокруг себя, создав своеобразную копию заведенного в детстве порядка.
Он отправился пешком в Нугегоду, где находился его дом, и постучался в запертую дверь. Пахло едой. Появился незнакомый человек, но двери не открыл.
— Да?
— Я Гамини.
— Ну и что?
— Я здесь живу.
Человек ушел, на кухне раздавались голоса.
Гамини не сразу догадался, что на него решили не обращать внимания. Он пересек маленький сад. Его преследовал волшебный запах еды. Он никогда еще не был так голоден. Ему не нужен был дом — ему хотелось домашней еды. Он вошел через заднюю дверь. Осмотревшись, он понял, что эти люди заботились о доме гораздо лучше его. Рядом с мужчиной, не обратившим на него внимания, сидели две женщины. Он никого из них не знал. Сначала он решил, что его жена прислала своих родственников.
— Вы не могли бы дать мне попить?
Мужчина принес стакан. В саду, в бунгало, звучали крики детей, и Гамини понравилось, что все