– Вы были нашим кумиром, когда мы учились, Иннокентий Михайлович… А трудно, может быть, потому, что мы оба схожи по психофизическому типу. Оба астеники. Так сказать, плюс на плюс. Я ведь тоже порой собой не владею, – стукнул я резко тарелкой об стол.
Красный борщ расплескался по белой скатерти. Я не психанул. Сыграл. Подействовало потрясающе. Пауза. Длинная пауза. Затем Смоктуновский обнял меня:
– Пойдем пивка попьем?
– Пойдем, – соглашаюсь.
И пошли. И больше не было проблем между нами.
– Женя, вы смотрели «Дочки-матери» Сергея Герасимова?
– Нет, к сожалению, – соврал я, так как картину не принял.
– Жаль, что не видели, – продолжал Смоктуновский. – Я там замечательную роль играю, замечательную!..
Расспрашивал его о Товстоногове. Считает ли Георгия Александровича своим учителем? Как репетировали «Идиота»? Он сказал, что Товстоногов ему не учитель, что только дал ему шанс и за это он ему, Товстоногову, благодарен. Благодарен Розе Сироте, которая работала с ним Мышкина. А учителем своим считает Михаила Ильича Ромма. И вот у него он действительно многое взял, работая на «Девяти днях одного года». И творчески, и человечески почитает его.
У меня осталось драматически-противоречивое ощущение от Смоктуновского. По-женски ревнивый и знающий себе цену, имеющий власть над людьми. Самовлюбленный и неуверенный. Выдающийся лицедейский аппарат и внутренняя растерянность, отсутствие стержня, какого-то камертона, что ли. Отсюда уход в бытовое юродство, метания, поиски режиссера себе под стать и полное одиночество за неимением себе равных. Эволюция от князя Мышкина до Иудушки Головлева. Художник способный к высоким прозрениям и человек, порой разменивающий себя на мелочь. Глупый и мудрый. Расчетливый и почти безумный в игре безумия. «Это даже не талант, – сказал о нем Михаил Ромм. – Это инстинкт». О да! Инстинкт потрясающий, безошибочный. Знал, когда отступить нужно и когда в атаку… Невероятный Иннокентий Михайлович!
После съемок на озвучании он заметил:
– А вы так и не сделали по-моему, не послушались…
Я улыбнулся:
– По-своему сделал, как мог, но по-своему…
Из всех людей не верящих в Бога, какие встречались мне в жизни, самый умный – Леонид Генрихович Зорин. Знаменитый драматург, автор целого ряда театральных бестселлеров, одним перечислением коих можно было бы наверстать необходимый объем заказанных мне страниц. И «Римская комедия», и «Покровские ворота», и «Царская охота», и «Варшавская мелодия»… И прочее, и прочее.
Вот написал, что Леонид Генрихович не верит, но ведь с его слов, с его слов. Вернее сказать: говорит, что не верит. Чтоб не погрешить напрасно на человека. Так как по образу мыслей, по пониманию взаимозависимостей, которые существуют в мире, во вселенной такая он умница, что никак невозможно допустить, что такой человек в Бога не верит. Никак невозможно. А если коснуться гражданского устройства, социальной жизни, то тут Зорин лет на 5–10 ощутимо предвидит почти буквально. Судите сами. В его стихотворной комедии «Цитата» я не без успеха играл на сцене Театра им. Моссовета роль Молочникова. Этакого провинциального комсомольца-карьериста, штурмующего столичные номенклатурные пьедесталы, будущего «нового русского». Подбадривает, звонит, пишет им письма. Попался и я на его ласку. Установились отношения взаимной симпатии и уважения.
Однажды в позднюю осень, в Ялте, в полдень солнце заволокло облаками. Съемку остановили. Перенесли на следующий день. Не разгримировываясь решил пройтись пешком по набережной до гостиницы. Нежданно-негаданно встретил Зорина.
– Женечка, дорогой, отдыхаете?
– Нет, работаю. Снимаюсь в белорусской картине. А вы?
– Я тоже работаю. Пишу. В Доме творчества. Заходите ко мне. Поболтаем.
– С удовольствием, Леонид Генрихович. Только вот разгримируюсь и приду. С удовольствием.
В тот вечер мы долго проговорили. Говорили о разном, а выяснилось, что многое видим если не одинаково, то очень схоже. Так начались наши, смею сказать, дружеские отношения.
– Женечка, вы когда-нибудь думали о режиссуре? – спросил на прощание Леонид Генрихович.
– Думал, даже две постановки отработал в качестве ассистента.
– Вы просто обязаны этим заняться. Если не согласитесь сейчас, то обязательно придете к этому после. Вам не уйти от режиссуры. Я убежден. У меня есть одна пьеса. Она не простая. Называется «Карнавал». Ее ставили за границей. У нас пытались, но не сложилось. Вот вы как раз тот человек, кто поставит ее и сыграет главную роль. Вы мой Богдан. Так зовут героя. Я вам дам почитать. Обязательно!
Жили-были два друга. Играли в шахматы, как сам Зорин. Правда, он еще в молодости играл и в футбол. Профессионально. Они, его персонажи, в футбол не играли. Они не умели выигрывать. Они считали себя неудачниками.
И вот Богдана осенила идея. Он открывает кооператив по трансформации имиджей. Неудачники начинают преуспевать. Несчастные становятся счастливыми, бедные богатыми и т. д. и т. п. Больше всех преуспевал сам Богдан, но в результате пришел к раскаянию, к осознанию того, что не имел права вторгаться в чужую жизнь, не имел права нарушать промысел Божий.
Пьеса, как и многие пьесы Зорина была написана несколько искусным, эстетизированным языком. Попытка сгладить, забытовать эту искусность делала текст фальшивым. И наоборот, некоторая приподнятость интонации, намеренная обнаженность этой искусности выявляла естество комедии, как высокой игры с философским оттенком. Я нащупал этот ключ и понял, что наиболее органичным пространством для постановки будет сцена в фойе. Этакий полуцирк-полусалон на 300 зрителей. Театр в фойе довольно успешно работал после спектаклей на основной сцене с десяти до двенадцати часов вечера. В репертуаре этого театра эксплуатировались пять-шесть названий.
Мне предстояло ставить спектакль и играть главную роль. Этакий репортаж с петлей на шее. Я не очень хотел играть. Более привлекала возможность постановочного дебюта. Но играть было некому. Вот и пришлось сидеть на двух стульях. Со страхом шел на репетиции поначалу. Мои коллеги, мои вчерашние партнеры ждали теперь от меня слов решающих. Надо сказать, что единственное обстоятельство, которое останавливало меня ранее от режиссерской практики, было нежелание нарушить чужую свободу. Диктаторская, агрессивная режиссура всегда отталкивала меня. Также неприемлемым считал использование откровенно провокационных способов, циничной эксплуатации актерской искренности по принципу «выкрасил и выбросил». Единственная власть, которую всегда признавал в искусстве, – власть таланта, власть любви. На мой взгляд режиссер не тот, кто может организовать сценические действия, подчинить себе актеров и производственный коллектив. А тот, кто может подарить свой мир другому, увлечь, влюбить, заразить художественной идеей, мироощущением, вызвать сочувствие. Иногда необходимо и надавить на актера или прибегнуть к хитрости, но только если любишь его, если испытываешь симпатию. Актеры, как дети, легко прощают строгости любящему родителю, но не прощают равнодушия и предательства. По себе знаю. Не прощают в том смысле, что душа артиста невольно закрывается.
В конечном счете работа артиста, а уж режиссера в особенности, – это некий род душевного, духовного целительства. Во всяком случае, для меня это так. Я как бы создаю мир, притягательный для других. Мир надежды и утешения или очищения. Иногда через стресс, через трагедию. Иногда через комедию. Иногда через трагикомедию. И комедия, и трагедия всего лишь различные выходы из одних и тех же ситуаций. Что для одного смешно, то для другого драма. В зависимости от мироощущения. Ощущение, атмосфера – мне важнее всего. «Создание атмосферы, порождающей мысли и действия заранее непредвиденные», – когда-то записал в дневнике еще в молодые годы свой идеал режиссуры. Воля к творению такой атмосферы, к ее поиску, по-моему, – главный смысл режиссуры. А уж затем организация сценического действия, моделирование характеров, композиция и т. д. и т. п. Сопряжение тончайших