грохотом вслед выпрыгнувшую из коляски крысу. Зажгла свет, увидела кровь на вязаной нитяной подушке. Мерзкая тварь надкусила мне руку. Пришлось ходить на прививки. Я не хотел, плакал, боялся уколов. Так рассказывала моя мать. А я ничего не помню. Рука зажила бесследно, «до свадьбы». Но страх остался: мерзлящий, панический, первородный. Потом было много страхов. Они приходили и уходили. Иные сами, иные пришлось выметать, бить шваброй вслед, высмеивать, агитировать, загонять в дальний угол. Но вот первородный, особенно липкий, скользкий, не поддается, сидит, затаился – и в суете, и в покое всегда сознаю его, хоть и в личинах является, – завистью или тщеславием – сознаю. Ведь это он мешает мне слышать музыку убитого музыканта. Но я узнаю ее, узнаю. Услышу трубы эхом души…
Мысли остановились. Из овала ореховой рамы затуманенного пылью и временем настенного зеркала все же просматривался человек. В ушанке, в валенках, в перепачканном краской макинтоше поверх пальто. В общем, вида довольно нелепого, но определенно настойчивого, даже с монтировкой в руках. Это я сорвал все слои, отодрал все обои, дошел до начала. И теперь отражаюсь, утомленный и радостный. И все сам, сам – ни дать ни взять мастер! Кому рассказать – никто не поверит. Вот тебе и артист! «Ну и артист!» Забитые, скрытые стены сруба, годами камуфлированные под городской интерьер, опять обнажились бревенчатой ладностью. «Ах вы сени, мои сени!..» Осталось вымести сор из избы. Умыть, распахнуть окна старого дома в новую жизнь и удивляться от зари до зари… Да только не сейчас, после, еще успеется. Теперь же пора на время оставить свой дом.
В путь, в путь, сквозь лающую черноту, брешущую сторожевыми псами зимнюю стынь. Как рано стемнело. Не успел оглянуться – вот уж и все, кончился день. Но в путь, в путь! Интуитивно, на ощупь. Я знаю, знаю дорогу, не заблужусь. Но где она? Все засыпано снегом. Я проваливаюсь…
Зачем это мне? Зачем этот дом, эти стены, эта земля? Ведь я кочую, я постоянно кочую. Из образа в образ, из пространства в пространство… И если на рассвете скользишь сквозь изморозь по звенящим трамваем булыжникам Безбожного переулка, удаляясь от стен московских, а к ночи теряешься на ступеньках Папского дворца среди бессонной толпы глаз и хаоса площадных эмоций драматического фестиваля в Авиньоне, в Провансе на юге Франции, где выжженная солнцем душа Ван Гога сошла в безумие, укрылась, схоронилась там от радужного потока космической палитры, не в силах совместить и осмыслить цветом открывшееся ей, – ты восхищен и подавлен. Нет, не физической возвышенностью полета, полета по билету, за деньги, теперь доступного многим. Но ведь не каждый может пересекать пространства бесплатно, пользуясь привилегией одиночек, вечной неистребимой привилегией художника… Так что же дом и земля? Для чего огород городить? И дом, и земля, и могила за огородом достались мне по наследству, по завещанию дальнего родственника.
«Какой ты счастливый! – завидовали знакомые. – Другие полжизни кладут в фундамент дачи своей, влезают в долги, всеми правдами и неправдами возводят камины и гаражи. Тебе же без труда досталась в подарок твоя деревенская вилла. Хочешь совет? Первым делом выкопай яму, обложи ее кирпичом, да сделай сантехнику по-человечески. Поверь: это нужно. Так надо. Это блаженство: за окнами свежесть, а в доме кафельный теплый сортир со сливом и ванной, как дома, как в городе, как всегда. Не жадничай, сделай – это окупится. Цены на дачи растут с каждым днем. Скажи, если надумаешь продавать. Мы задыхаемся, задыхаемся в городе! Теперь ты должен, обязан купить машину. Ты не один. Подумай о детях. В конце концов, о жене – каково с сумками в электричке?! Мы не пугаем тебя, но послушай, купи машину. Иначе сам, сам в руках и зубах потащишь продукты из города, и как-нибудь тебя растерзают тебе подобные, сотрут в порошок в воскресном автобусе. Мы не пугаем, но на природе, на воздухе очень хочется есть. Серьезно!»
Но я ничего такого не сделал. Отверг блаженный кафельный нужник и без машины – и в грязь, и в холод – мотаюсь, латаю ветхую пятистенку. Все же венцы у нее дубовые, навозной сыростью загодя притомленные, вечные – не разрубишь. Она еще выстоит, постоит.
Думал я, думал – не надумал, зачем завещал мне свой дом дальний родственник. Ведь у него есть прямые наследники. Они родились, болели и выросли в этой избе, ходили верстами в школу, выучились, разбежались, разъехались кто куда и не оспаривают у меня его завещания. А я лишь гостил здесь летом однажды. Давным-давно, целое лето без чисел, каникул и отпусков, без будничных, грязных, промозглых дождей, только с парными, грибными, прозрачными да решетчатыми. И с приманкой сбора ягодного, и медового, и орехового. Правда, с приказанным сном после обеда – «без разговоров». Зато день-деньской куролесь – твоя воля, и «рот до ушей, хоть завязочки пришей». И если сдвигались над нами тучи, гром бил, бил, царапал молнией небо, то тоже, казалось, для радуги, для торжества. И как хотелось пуститься вперегонки, скорее стать большим, но почему-то медлили времена года: весна, лето, осень, опять зима… Почему они медлили, что-то скрывали? Почему? Почему? Почему? «Ой, много будешь знать – скоро состаришься». Да разве скроешь что-нибудь от людей? Возьми ведро, пойди к колодцу – там все и узнаешь. Да можно и без ведра. Но лучше с ведром, а то прогонят: «Чего стоишь? Ишь, уши развесил!»
Вот история:
«Помнится, въехал немец-то на высоком коне, и давай первым делом гусям шеи крутить. Мы все за речкой попрятались. В банях, в лагере пионерском жили. А ваш дяденька, ну, хозяин-то ваш, старичок-то покойный, поставил, стало быть, на своем:
– Не уйду из избы, ядрен корень, и все тут. Куды мне, из дому-то, мол, из мово?
Очень дом-то свой обожал. До первой еще войны-то, до мировой, мороженщиком по вагонам ходил, сладостью промышлял. Собрал деньжонок-то, дом и поставил. Он грамотный дяденька был, хороший. Вина- то совсем не пил. Ни-ни-ни, ядрен корень. Так чтоб валяться-то – никогда! Видный такой, аккуратный мужчина, с фасоном, с походочкой – пинжачок! С девками приятный. Нравился, нравился… Я маленькая была – и то понимала. Ты палец-то вынь изо рта, сынок. Накося, оботри. Не слюнявь ты его, не надо. Ну, чего? Ах, да! Стало быть, вот: да против-то вас, по соседству немуха жила – «кусок дурака». Одинокая перезрелая девка, хоть телом смазливая, подходящая, ничего. Так, жила не жила – Богу молилася. Тоже из дому-то не пошла. Не спужалась немца-то по недомыслию. Он ее и смутил за гостинец. Ты еще маленький, не поймешь. Ганс-то ихний ее обошел. «Подружились» одним словом. Ну, и тут разное говорят. Не то она у него часы сперла, не то хлеб ему испекла, а он не пришел. Другой раз пришел вишь – она ни в какую, обиделась. Вот он ее на печке-то и пристрелил. Тут разное говорят. Так-то сказать, никто не видал, что уж там было промежду них. Кричать она не способна, но морду ему исцарапала – граблями по голове. Успела. А у дяденьки-то у вашего офицер на дому стоял. И так он рассерчал, офицер-то ихний, что, значит, Гансу-то от немухи личность подпорченная получилась, так рассерчал! Приказывает дяденьке вашему вырыть могилу, ядрен корень, вот эту самую – и все тут! И немуху туды, мол, и тебя, говорит, старичок, пух-пух будем делать. Ну, делать нечего, дяденька заступ-то взял, да могилку-то эту самую за огородом давай рыть. Роет, роет, слезами обливается, фрицам-то чертыхается туды-сюды. Земля-то промерзлая, заступ худо идет. «Эх, мороз, ты мороз, не морозь ты меня!» Вот так жизнь-то свою кончать легко ли? Ой, господи!.. Чего стоишь, уши развесил? Вишь ты, и я заплакала. А то?.. Давным-давно было-то, а все помнится, все жалко чего-то… Бабке-то старой, скажи, все плачется, дуре. Уж больно дяденька-то, старичок ваш, хороший был, грамотный, рассудительный! Да не убили они его в тот раз, не пужайся, сынок. Молодец, говорят, старичок, мы пошутили. И водочки ему поднесли за упокой, мол, немухин-то, да за труды. Только ноги он себе тогда отморозил. Стали гнить-болеть ноги его. Такой запах болезный от них пошел, воспалительный. Вот он дяденьку и погубил, запах-то им не понравился, немчуре. Они ведра-то сунули ему с коромыслом, да вытолкнули за водой к колодцу. Одно ведро и набрал он только, второе-то не успел. Они спину-то ему автоматом и прохудили. Упал он замертво, стукнулся головой об лед, и вода потекла кровавая. Чтоб им, гадам, ни дна, ни покрышки, антихристам! И зарыли дяденьку в ту могилку за огородом. Аккурат возле дома. Уж больно дом-то он свой обожал. Вот и все. Вся история-то. А уж подробностев я не знаю. Врать не хочу. Никто из нас не видал, из взрослых-то баб. Про то ребятишки малые болтали. Им больше всех нужно. Во все нос свой совали. Все знали, все ведали. А ты, сынок, знаешь что? Поди, цветочков-то набери на лугу, нарви, да дяденьке своему на могилку-то и снеси. Вот уж будет на ять! Правильно будет. Ему приятно…»
Ну вот, наконец, я и выбрался на проторенную дорогу. Не увязаю больше в снегу. Не проваливаюсь в воспоминания. Тьма позади, и мне незачем веселить душу. Странно, я так долго плутал, а не устал вовсе.