Естественно, они не знают обо мне ничего. Воспринимают внешне, как есть, словно я родился в ратиновом пальто, наподобие дяди Илюши. Да ведь и он не родился таким. Просто очень давно сшили ему и никто не помнит его другим. Может, и сам он себя другим не помнит или не хочет вспоминать.
Дядя Илюша, еще живой крепкий старик, заходит домой только ночевать, остальное время проводит в Старом саду. Всегда бодрый, подтянутый, общительный. Много шутит, угощает детей и женщин конфетами. У него всегда для этой цели приготовлен специальный кулек. Дядя Илюша ничего не читает смолоду по причине контузии – травмы зрительного нерва. Радио слушает. Целый день на воздухе, только кушать отмечается по специальному пропуску в закрытую столовую от какого-то ведомства. Дома ничего не готовит, не ест. Воду для питья кипятит в комнате на электроплитке. На кухне газом не пользуется, чайника не оставляет. Боится – соседи отравят. Двери запирает всегда. Туалетом пользуется, когда все спят. Много повидал на своем веку, но об этом молчит. Трех жен пережил. Не унывает. Мужскому обществу предпочитает женское. Особенно отличает матерей-одиночек. Некоторых приглашает в ресторан. Имеет средства для поощрения. Однако совершенно бывает выбит из колеи, если не удается приобрести вовремя календарь настольный с переворачивающимися листками для записей. Слабость свою объясняет долголетней привычкой к кабинетной работе замдиректора «по географии». Одним словом, темнит дядя Илюша. Но тянется из последних сил к природе, к Старому саду.
Надежная вещь – ратиновое пальто. Может пережить человека, если не порвут где-нибудь в толчее. Да дело совсем не в пальто… Минует сезон, посыплем пальто нафталином, спрячем до следующих холодов. Дело во мне. Чего уж кривить душой…
Летом на даче сижу в неглиже на террасе, ем клюкву с сахаром из дуршлага, размышляю. Вдруг как побегут люди к озеру всей деревней. Зовут. Как был, с дуршлагом, в неглиже, побежал с ними. Возле купальни, на берегу, на песочке, на самом краешке, вытащили, посадили синей спиной к нам утопленника. Рассматривают. Догадываются, предполагают, следствия ждут. Приехало следствие. Подвыпивши малость, но в форме. Встал вопрос: увозить или не увозить? Закрывать дело или передавать выше? Утопление или убийство? Рана на голове случайная или умышленная? До темноты простояли. Я замерз в неглиже. Клюквой оскомину набил. Стоял, пока не разогнали. Смотрел ему в спину… Ночью спал плохо, а наутро с первой же электричкой к жене в город помчался. Глупые наши ссоры!
С женой часто ссорился первое время. Поначалу поссоримся, хлопну дверью, нырну через дырку в Старый сад, помаюсь под вязами, покурю, куплю цветов на углу – и обратно. Блям-блям-блям… Звоню в дверь, прошусь на постой. И все как прежде. До следующей ссоры. Дальше – больше. Обида больше. Повадился в баню бегать, благо близко. Как поцапаемся, созваниваюсь с друзьями – и за вениками… Помоемся, попаримся, пивка выпьем, побалагурим – отведем душу. Домой приду поздно, лягу отдельно, не пристаю. Держусь до последнего, до рассвета. С рассветом не выдержу – дам слабину… И все как прежде. До следующей ссоры. Бывало, на неделе по нескольку раз парился.
С годами стал поглядывать по сторонам. Приметил в старом саду студентку с конспектами. Рассказывал ей о садах Гранады, мавританских дворцах, о корриде и севильской табачной фабрике, на которой, по преданию, работала Кармен. Я тогда в Испанию готовился по туристической. Рассказывал, и глаза ее казались мне такими чистыми, как мои помыслы. Хотелось рассказывать ей обо всем и еще о многом… Однако однажды студентка пришла в Старый сад не с конспектами, а с окоченевшим арабом. Прохохотала с ним по аллеям и в оранжерею за руку потянула…
Они не видели меня. Я их видел через подталину в заиндевевшем стекле. Они целовались под пальмами во влажной духоте натопленной оранжереи, куда француженка приводила нас греться всей группой с термосами и с бутербродами, и мы тайком от нее мочились с мороза в кадушки под тропические пальмы.
Зачем я рассказывал о Кармен этой акселератке с конспектами? Лучше бы построил сыну двухмачтовый парусник с резиновым моторчиком, как обещал! А то, чего доброго, так и помрешь, уткнувшись в телевизор, или, того хуже, не заметишь, как сын вырос… Вон у испанцев: чуть что – фиеста! Как стемнеет, так карнавал… Французы тоже большие шутники… Пожалуй, и нам всей семьей в цирк стоит сходить! Или на абонемент в бассейн записаться!..
В добавление к этому ко всему все-таки крайне необходима какая-нибудь ерунда. Безделица, безделушка – родная, очень привычная. Которую в дальнюю дорогу прихватить с собой можно и рядом, около, с ней уснуть легко, как дома. А не вертеться всю ночь с боку на бок без успокоения.
Да и оттого, что погода благоприятствовала, особенно было жалко терять этот день. Когда с таким трудом, всеми правдами и неправдами отпрашиваешься, высвобождаешься от репетиций, спектаклей, едешь, летишь – и на тебе, «не снимаем». Я уговаривал директора, режиссера не отменять смену, отметить праздник ударным трудом, но осветители грозились ухой, еще затемно махнули с бреднем на острова. День Победы – святое дело, имели право. Оставшиеся разом скинулись, приоделись, сварили, нарезали, откупорили, сомкнули столы. Группа распределилась, организовалась в застолье. Симпатии обнажились. Банкет начался. Ну, кто же первый? Единогласно, само собой, режиссер-постановщик – всему голова. Тост его. Просим! И он сказал:
– У нас другие одежды, понятия, лица. Иные ритмы, вкусы, мечты. Наша война – из песен, из фильмов, больше из книг. Так мы узнали ее, узнаем и узнавать будем. Как? Да нравственным слухом, что ли… Всегда! Безошибочно. Не знаю, понятно я говорю? И хотя мы, послевоенные, сами-то войну не отработали, не отстрадали, не отлопатили, всегда вот именно узнаем, отличим ее от неправды. Потому что война, наверное, это прежде всего очень честное время, открытая схватка добра и зла. Понимаете? Понимаете, да? И наша победа – это прежде всего победа любви, веры нашей, нашей мечты! Победа жизни, радости духа над страхом, над бездуховностью, над мертвечиной, над фальшью фашизма. Понимаете, да? Понимаете? Вот почему невозможно забыть эту радость. Да? И мы храним ее в душах, передаем из рук в руки, глаза в глаза, из уст в уста. Простите за высокопарность, так сказать.
Да, в нашей картине, в нашей истории нет солдатских шинелей. Да? Вроде бы совершенно мирный сюжет. Но я воюю. Для меня это тоже военный фильм. Понимаете, да? Понимаете?
Потому что о нравственности. Потому что о творчестве. О созидании, о любви! И нельзя нам, не нужно, не будем фальшивить. Вот…
Я предлагаю выпить за наших фронтовиков, за фронтовиков нашей группы, за присутствующих здесь наших дорогих Константина Леопольдовича, уважаемого директора нашего, бывшего, как мы знаем, сапера, партизана, разведчика, и за кавалерию, так сказать, за милейшего Ивана Васильевича – пиротехника дядю Ваню. А? Дядя Вань?! Ура!!
Задвигали стульями, встали, вскричали «ура!», дарили цветы, выпили, расселись и закусили. Пересеклись приглушенными голосами:
– Хотите студню?
– Огурцы передайте.
– Спасибо.
– Пожалуйста.
– Возьмите хлеб.
Ответ держал Константин Леопольдович:
– Послушай, вот ты назвал меня бывшим сапером. А я не бывший. И будь спокоен. Я все сделаю для тебя, создам все условия. Нужно тебе тысячу человек массовки – будет тебе тысяча, нужно тебе товарный состав сжечь на заднем плане – сожжем и потушим. Достанем, поможем, чем можем, хоть черта в ступе. Только творите, ребята, работайте. Мы все здесь, в кино, саперы. Да, в жизни мы люди как люди. Можем искать, мучиться, кувыркаться… Но на экране ошибаться нельзя. Сапер ошибается один раз. А мы создаем кино. Кино создаем, братцы! Ребята, не ошибайтесь! За вас, за нас, разреши я тебя поцелую! Ведь, товарищи, я его вот таким помню, мальчишкой знавал. Я ж его в кино-то взял на работу. Первый! Помощником реквизитора! Пришел на студию прямо со школы… А вот теперь – нате, пожалуйста – режиссер-постановщик… Гордость наша, талант, умница!.. И нет проблем.
– Константин Леопольдович, а можно я вас поцелую? – вдруг вызвалась, выпрямилась, поднялась Алина.