фельдшер Синельников, патологоанатомический диагноз устанавливался врачами коллективно. В морге, часто подолгу пустующем, был одноногий сторож с каким-то пунктом 58-й статьи.
В штате и обслуге больницы не было ни одного уголовника, «урки», блатаря. Главный врач имела на этот счет твердое мнение. Три бытовика было на Беличьей: старший повар Александр Иванович Матвеев (дядя Саша), бывший шеф-повар ресторана на московском ипподроме, нарядчик Пушкин, ведавший лагерными документами, и бухгалтер. Последние два проходили по штатному расписанию комендантского ОЛПа в Ягодном.
В 1942 году, приняв больницу, первое, что сделала Н. В. Савоева,— добилась права хоронить умерших в белье, чего до нее не делалось. Шла война, в лагере не хватало белья. И тем не менее... Она нашла убедительные доводы. Требование ее было удовлетворено.
Все в повествовании Гинзбург в этой части «Крутого маршрута» на том же уровне достоверности...
Хочу понять, зачем это понадобилось Жене Гинзбург? Столько страшного и трагического было вокруг нее в том же женском лагере на Эльгене, что можно было бы рассказывать, захлебываясь слезами, с истинной болью сердца, не прибегая к топорному вымыслу. Но на Эльгене Е. С. была на благополучном этаже лагерного бытия, сама не варилась на дне этого котла. К женщинам-работягам относилась высокомерно, смотрела сквозь них. Об этом говорят многие, знавшие ее по Эльгену.
Еще одну интересную черту проследил я, читая «Крутой маршрут»: проявление небрежения к людям, сделавшим ей доброе, выручавшим в беде.
В деткомбинате на Эльгене работала медсестрой вольнонаемная девушка, договорница Анечка. Много доброго делавшая всем: и детям, и «мамкам», и лично Евгении Семеновне — тюрзачке, «троцкистке», лишенной права переписки. Анечка пересылала письма Е. С., минуя лагерную цензуру. Она рисковала и притом весьма серьезно, время было нешуточное. Как о ней пишет Гинзбург:
«При всем том, Анечка была очень добра, чувствительна, легко плакала от жалости к больным детям и злополучным матерям, совала кормящим «мамкам» куски сахара и конфеты. Мне она всегда оказывала неоценимую услугу: передавала мои письма к маме «через зону».
Эта «простецкая бузулукская деваха» берется послать телеграмму Гинзбург на волю, рискуя собственной свободой. Е. С. продолжает портрет:
«Эта Анечка — колымский вариант людоедки Эллочки Щукиной — прибыла сюда «за длинным рублем», чтобы в дальнейшем посрамить своими туалетами если не дочку Вандербильда, то уж во всяком случае всех модниц своего родного города Бузулука».
«Что вы! — жест древнеримской матроны. Возмущенное подрагивание мочальных крашеных кудряшек...» Ничего не скажешь, доброе, благодарное описание этой сердечной, непосредственной девушки... Еще пример:
«По вечерам мы с Антоном даже ходили иногда в гости. Да, в гости!.. — к начальнику нашего лагеря Тимошкину... Антон лечил и самого Тимошкина, и его бело-розовую вальяжную жену Валю от подлинных и воображаемых болезней, и они оба души не чаяли в обходительном докторе... От Тимошкина и его жены мы не скрывали своих отношений... Услышав однажды от доктора, что Земля — шар, вращающийся вокруг собственной оси, наш начальник именно так отреагировал: «Скажешь тоже!»
Получили за «нечаяние души» и гостеприимство!
Несколько слов о главе «Веселый святой». Она посвящена Антону Яковлевичу Вальтеру. Я знал его много лет, относился к нему с симпатией, и он платил мне тем же. Я не заметил в нем каких-либо выдающихся качеств. Добрый нрав, приветливость. Это тоже кое-что стоит, но для «святости» этого мало. Нрав его я не назвал бы веселым. Чувство юмора, когда оно есть, скрыть невозможно. Его врачебный уровень был рядовым, врачебный опыт приобретен в лагере. Я не заметил ни душевной тонкости, ни блеска интеллекта, ни эрудиции. Его частная гомеопатическая практика вызывала к себе скептическое отношение.
После реабилитации, во второй половине 50-х годов Гинзбург и Вальтер из Магадана уезжали во Львов. Перед отъездом Антон Яковлевич зашел к нам проститься и, вынув из портфеля общую потрепанную тетрадь в клеенчатой обложке, сказал, кладя ее на стол:
— Вы медицински грамотный человек, Борис Николаевич!
Я поглядел на него вопросительно.
— Я серьезно, — сказал Антон Яковлевич и подвинул ко мне тетрадь.
— В этой тетради изложены азы гомеопатии. Я с нее начинал. Теперь я знаю больше, чем здесь написано. Это хороший кусок хлеба. С маслом, — добавил он. — У вас это прекрасно пойдет. И будете еще долго меня благодарить.
— Я уже сейчас благодарю вас, Антон Яковлевич. Но это не для меня. Возможно, как фельдшер я и грамотный, и опытный. Но этого мало. К тому же я скоро получу диплом инженера...
— Скажите! Сто пять рублей. У вас же семья!
— Не для меня это, Антон Яковлевич, спасибо.
— Я оставляю эту тетрадь, не торопитесь ее выбрасывать. Она вам еще пригодится.
Я не стал его огорчать. А когда он ушел, пролистал тетрадь. Исписанная не до конца почти детским почерком, она предлагала пути исцеления почти ото всех существующих в мире болезней. Я понял, что гомеопата из меня не получится.
В Магадан доходили слухи, что у Вальтера во Львове огромная практика. К нему паломничество. Врач из Магадана! Из заключенных!..
Допускаю, что только любящий способен видеть все достоинства человека. Все же при всем моем добром к нему отношении он не казался мне ни святым, ни веселым. И в главе «Крутого маршрута» Е. С. новых черт в нем мне не открыла. Мне показалось, что она, считающая себя интеллектуалом и эрудитом, хотела поднять его в глазах своего круга, чтобы объяснить их «неравный брак». Вальтер не делал никому зла, никто не отзывался о нем плохо. А это не так уж мало!
Евгения Семеновна Гинзбург — комсомолка двадцатых годов, историк, воспитанная на первоисточниках марксизма-ленинизма, член ВКП(б), восстановленная в партии после лагеря, принимает католичество, его обрядность, крещение, исповедь, посещение костела. Мне понятна вера в душе, вера в себе, где мысли и поступки диктуются нравственными принципами религии. Такую веру я всячески приветствую. Духовную метаморфозу Гинзбург понять не могу.
Вторую часть «Крутого маршрута» мне довелось прочесть сравнительно недавно. С каждой главой, с каждой страницей росла моя настороженность, а иногда и сопротивление тому, в чем хотели меня убедить. Когда я дошел до Беличьей и закончил ее описание, я был и подавлен, и растерян, и возмущен. Я не мог сразу понять, зачем вся эта «чертовщина» понадобилась Жене Гинзбург. Я еще раз внимательно и придирчиво прочитал вторую часть. И многое теперь уже видел другими глазами. Повесть я заставил себя дочитать до конца. Я сразу подумал, показать Нине Владимировне главу, посвященную Беличьей или не показывать?
Пока шло описание самой «главврачихи» Савоевой, описание внешности, Нина Владимировна звонко и заразительно смеялась. Когда же дошло до поношения ее детища — больницы и порядка в ней, обрушилось тягостное чувство несправедливости.
Я стал терять веру в мемуарную литературу, автобиографические повествования, к которым относился с непосредственностью и доверием, полагая каждое сказанное слово документом, точным и ответственным. К собственным воспоминаниям я подходил с этой меркой. Стремился, во всяком случае.
Рассказывая о Беличьей, я не мог обойти молчанием Женю Гинзбург, которую знал с Беличьей до последнего ее дня.
— Оставь ты ее в покое, — говорила жена, — ее уже нет. Бог ей судья. К чему оправдания, опровержения! Что это изменит! Брось!
— Я не оправдываю и не опровергаю! Я повествую. Я рассказываю правду о людях, которых знал, с которыми был близко знаком. Я не исповедую принципа «о мертвых или ничего, или хорошее». У древних был и другой принцип, который мне ближе, хотя, может быть, и беспокойнее — «О мертвых только правду!» Я очень стараюсь от правды не отклоняться.
Я пишу о людях разных, часто нерядовых, с которыми свела меня жизнь. И пишу не только для