Вольное население было менее однородно, чем спецконтингент. «Вольняшки» делились на договорников (они были в меньшинстве) и бывших зэка. Но и бывшие зэка, в свою очередь, делились на «контриков», бытовиков и уголовников. В этой группе преобладали «контрики», именно на них держались производство и быт.
Латышам было трудно во многих смыслах. Спецконтингент был формированием подвижным, УЗРК являлся для него чем-то вроде пропускника-фильтра. НКВД неустанно трудилось. Кого-то судили и перемещали в лагерь, кого-то в КТР — лагерь каторжный, кто-то уходил в никуда, и считанные единицы выходили на «волю» подчистую.
Суровая зима, ветхая одежда, холодные лагерные бараки, убогое послевоенное питание. Уже кончились американские поставки, из которых кое-что перепадало и лагерю: белый хлеб, свиная тушенка, жир по «фамилии» лярд. После деревянных башмаков и веревочных лаптей — добротные солдатские ботинки на толстой кожаной подошве, солдатские одеяла. Все это прекратилось разом. И мы перешли на подножный корм, появился черняшка с примесью шрота.
Латышам было особенно худо. Повара, получавшие на них продукты, крали добрую половину, да и по дороге к поварам кое-что терялось. Бедственное положение латышей значительно усугублялось незнанием русского языка. Трудно было им и трудно было нам, призванным их лечить, оказывать им помощь.
Нелегко запоминались имена и фамилии: Зарини и Зариньши, Калнини и Калниньши, Берзини и Берзиньши, Озолсы и Озолиньши; Яны, Янисы, Иварсы, Гунарсы, Марисы, Андрисы, Арвиды...
Вспоминаю амбулаторные приемы Ленивцева или больничные обходы. Вот сидит он на краю кровати больного, щупает живот и при каждом нажатии спрашивает: «Сапрут — не сапрут?»
Прошло уже более тридцати лет, а я все еще помню: «Ва юс сапруатет?», «Гальва саап», «Ведерс саап», «Круцис саап».
Рослые, красивые ребята от непривычного холода, постоянной несытости, удрученности духа, мглистых перспектив, бытовой неустроенности, грубости, брани, хамства, которого там хватало, — медленно, но верно доходили.
Нас, аборигенов реального социализма, прошедших через тюрьмы, лагеря, повидавших дно жизни, очень удивляла и волновала непривычная европейская вежливость и сдержанность латышей (кого-то она, раздражала). Некоторые из них, здороваясь, прищелкивали каблуками кирзовых сапог или рваных ботинок:
И тут приходит на память горький и смешной случай. Я помогал Ленивцеву вести ранний утренний прием в амбулатории. Мы уже закончили прием и сняли халаты, когда в «амбуланс» зашел один парень. Он стоял и молча переминался с ноги на ногу, очевидно, подыскивая слова.
— Ты чего не на работе? — спросил его Григорий Михайлович. — Заболел, что ли?
— Ну как я думаю, то нет, — ответил он.
— Чего же ты пришел сюда?
— Ну как работать не можно.
— Почему не можно?
— Ну как кушать нет, то работать не можно.
— Правильно, — согласился Ленивцев, — иди в столовую.
— Ну как нету талоны, то кушать нельзя.
— Железная логика, — заметил Ленивцев. — А где же твои талоны?
— Ну, как я думаю, то талоны пиздил есть.
— Что-то не пойму я его, — обратился ко мне Ленивцев.
— Талоны у него украли, чего тут непонятного.
— А-а! — дошло до Ленивпеза, он потер нос. — Что с ним делать?
— Схожу я с ним к коменданту. Пошли, — сказал я парню.
Коменданта мы застали на месте. Я объяснил ему со всей выразительностью, что случилось, и высказал мысль: парень не виноват. И не свои его обокрали, а наша шобла. Конечно, работать голодным он не может и надо как-то ему помочь.
Комендант переводил заторможенный взгляд с меня на него и обратно, что-то соображая.
«Все вы сволочи и одного поля ягоды», — прочитал я в его глазах.
Комендант крякнул, встал с табуретки и сказал Янису или Андрису:
— Пошли в столовую!
Клопы
Я вспомнил анекдот из серии «армянское радио». Армянское радио спросило: «Почему клопы плоские?» Армянское радио ответило: «Потому, что мы на них спим». Перелистывая свои утинские страницы памяти, я вспомнил один эпизод, оставивший сильное, поражающее впечатление.
Лагерные бараки, в которые расквартировали латышей, не имели потолков в принятом смысле этого слова. Двухскатные крыши были из плотно уложенного лиственничного тонкомера, крытого поверх финской стружкой. В бараках стояли двухъярусные нары-вагонки, тоже из неошкуренного тонкомера и горбыля, давно и прочно обжитые клопами, сосавшими еще «ядовитую» кровь заключенных.
Трудно было сказать, кто чувствовал себя более хозяевами в этих бараках, клопы или люди. Разговоры о клопах, жалобы да них доходили до меня, но прямого отношения ко мне не имели. К тому времени в своей жизни я уже встречался с клопами и кормил их достаточно. Старая Москва, да, пожалуй, вся Россия знали их хорошо. Еще маркиз де Кюстин, описывая Россию 1839 года, детально на них останавливался.
Я работал в больнице и санинспекторские функции ко мне отношения не имели. Но однажды с Ленивцевым я пошел по баракам. Мало хорошего мы там увидели. Но самые острые и слезные жалобы были на клопов: они нарушали сон, лишали отдыха, и привыкнуть к ним не было никакой возможности. Ни окуривание серой, ни керосин, ни прошпаривание кипятком, ни вымораживание эффекта никакого не давали. Клопы только более ожесточались. Так казалось, по крайней мере.
Я перебирал в уме все средства от клопов, которые когда-либо встречал или слышал. Пришла на память далмацкая ромашка, или пиретрум. Я подумал, что вряд ли в послевоенный год на Колыме сыщется такой «деликатес», но не забыл.
Раз в месяц наш врачебный участок получал в Ягодном медикаменты в районной аптекобазе. Получение Ленивцев поручил мне, как самому молодому и достаточно энергичному в нашей медицинской епархии. Пиретрума я там не нашел. Когда-то я услышал, что на полпути от Утинки до Ягодного есть еще одна аптекобаза, оставшаяся от упраздненного Южного управления в Оротукане, бывшем районном центре. Туда я однажды наведался. Зав. базой по фамилии Тасс оказался симпатичным, приветливым человеком. Он сказал мне, что мы можем получать медикаменты и у него, если требования будут бухгалтерски оформлены. Я был очень обрадован этой находке и, прощаясь уже, спросил, нет ли у него случайно пиретрума.
— Хоть мешок бери, — сказал он.
Я вспомнил картонные коробочки по тридцать или пятьдесят граммов этого снадобья. И загорелся. Подумал, что УЗРК, добывающий золото пудами, не разорится, купив мешок пиретрума. Я решил поймать Тасса на слове:
— Беру мешок, — сказал я, — и в накладной распишусь сейчас, а требование пришлю почтой в ближайшие дни.
Мы поладили. Наш утинский шофер помог мне забросить в кузов мешок, и мы помчались домой. Пиретрум я выгрузил в амбулатории, которая находилась на территории бывшего лагеря.
Ленивцев скептически отнесся к моей находке, но возражений не высказал. Горя от нетерпения, на следующий день после обхода в больнице и перевязок я взял с собой одного из более активных и толковых дневальных и пошел с ним в «амбуланс». Мы набрали и принесли в барак ведро пиретрума и вдвоем (бригада работала в дневную смену), лазая по нарам, густо обсыпали порошком балки, стропила, стойки, нары, мне сейчас кажется, что и потолок, и стены.
Мы вышли из барака, пошатываясь, на свежий воздух, чтобы отдышаться и отряхнуться. Пиретрум ел глаза, и зудела потная кожа на открытых участках. Мы пошли в больницу, где имелась возможность