крайней мере для некоторых!
Когда я вошла, Ева спала, улыбаясь во сне.
XIX
— Я кое о чем должна с тобой поговорить, — сказала мне на следующее утро Ева. — Но ты не узнаешь ничего, пока мы не приедем в Сорренто![194] Готовься!
Я молча кивнула. Вот как, значит, в Сорренто я получу милостивую поддержку! Мы будем там сегодня вечером, а уж столько-то времени я смогу потерпеть. Никакого сюрприза я не ожидала, я слишком хорошо знала, что она собирается мне сказать, но интересно посмотреть,
Я начала укладывать свои платья и туалетные принадлежности. На сердце у меня было тяжело, а руки двигались неохотно, и поэтому все шло очень медленно. Казалось, будто у меня никогда не было более тяжелой работы. Я очень мало спала этой ночью, я устала, и каждое движение стоило мне огромного напряжения. В конце концов Ева заметила: что-то неладно!
— Что с тобой? — спросила она. — Ты расстроена?
«Ты расстроена?» — спросил ястреб куропатку.
— Бедное дитя, неужели тебе было
— А ты, как у тебя с головной болью? — не смогла я удержаться от вопроса.
Она таинственно засмеялась.
— Боль совершенно прошла, — сказала она.
Затем быстро отобрала у меня платье, которое я собиралась положить в сумку, и сказала:
— Давай я упакую, это будет быстрее!
Через несколько минут она уложила вещи в сумку. Все так быстро — у нее все в руках спорилось. И она все время пела во весь голос:
Увы, разделить ее мнение было некому. Я стояла совсем вялая, опустив руки, и ждала, когда она закончит.
Потом мы взяли сумки и спустились вниз в холл, где уже все собрались. Ева, игриво толкнув меня в бок, сказала:
— Через несколько часов мы увидим Неаполь, а потом умрем, разве это не чудесно?
«Да, это было бы чудесно», — призналась я самой себе. По крайней мере если можно было бы перепрыгнуть через Неаполь и поскорее умереть.
Да! Увидев этот город, веселее не станешь! Разумеется, вид на Неаполитанский морской залив — словно дивный сон, а Средиземное море — ярко-голубое чудо, которое я увидела в первый раз. Но я увидела столько всего другого, вселившего в меня еще большую печаль. Бледные истощенные дети, бледные истощенные матери, грязь, бедность и беззастенчивое нищенство, корни которого — в подлинной нужде. Матери, взывая к нашему милосердию, демонстрируют своих грязных, покрытых струпьями младенцев, торговцы с безумным упрямством пытаются всучить нам свои побрякушки. То была Италия бедноты, какую мы еще не встречали.
И надо всем этим светило ясное, срывающее все покровы солнце Божье. Стираное белье, висевшее длинными рядами перед окнами и поперек улиц, выглядело еще более грязно-серым при свете солнца, дети — еще более бледными, а грязь выступала еще отчетливее. На тротуаре лежал лицом вниз человек, вкушавший послеполуденный сон, — он выглядел на солнце еще более бедным и несчастным, как и двое рабочих, что, сидя на краю тротуара, ели скудный завтрак — кусок хлеба. Что толку смотреть на прекраснейшую панораму Земли, если тебе нечего есть?! Голод, должно быть, легче переносить в каком- нибудь по-настоящему уродливом и отпугивающем месте, потому что тогда по крайней мере не видишь такого множества упитанных туристов.
Мы и в самом деле
_ воздухе, под гигантским солнечным тентом внизу в гавани. И все время поблизости стояли голодные люди. Не говоря уже о голодных кошках! Они бегали под столами, терлись о наши ноги и мяукали так чудовищно, что мы едва слышали собственные голоса.
Но шум вокруг стоял не только от кошек. Мне еще никогда не приходилось проводить ленч в более оживленном месте.
— Этот ресторан не назовешь «Тихая Мари»! — сказала я Еве, и она с этим согласилась.
Очевидно, ресторан был расположен в самом центре очень важной магистрали, потому что половина населения Неаполя сновала между столиками. Торговцы устрицами, цветочницы, уличные фотографы теснились вокруг и, громко крича, предлагали свои услуги.
— Если бы мне пришлось здесь питаться некоторое время, я бы заболел язвой желудка, — сказал господин Густафссон.
Но это были только цветочки! Он сказал это еще до того, как заиграл оркестр.
Должно быть, в Италии нет закона, запрещающего шуметь. Рядом, отделенный от нашего только шпалерой[196], находился другой ресторан. Точно так же битком набитый кошками, торговцами, уличными фотографами и второй половиной населения Неаполя. И там тоже играл оркестр! Оба ресторана были злейшими конкурентами, а их оркестры вели друг с другом благородное соревнование. Так получилось, что, едва наш оркестр заиграл «Санта-Лючия» так, что эхо разносилось над Неаполитанским заливом, тут же вступил другой оркестр с мелодией «О мое солнце!», да так, что Везувий[197] начал содрогаться. Оба солиста, чтобы перекричать друг друга, пели до посинения. Кошки мяукали, торговцы кричали, уличные фотографы щелкали затворами. Население Неаполя беззаботно сновало между столиками туда-сюда, и все это под дикое пение, возносившееся к небесам.
— Здесь по крайней мере хоть что-то получаешь за свои деньги, — устало сказала Ева и уронила косточку.
Подумать только! Живешь и достигаешь совершеннолетия, не зная, что на свете есть Сорренто! Конечно, слышишь о нем, но не испытываешь при этом томления в груди.
После поездки в Италию никто не сможет сказать в моем присутствии «Сорренто» без того, чтобы воздух не начинал мерцать вокруг меня, а сладостные голоса звать издалека… Так что я застываю как потерянная на месте и только
Я поднялась на борт белого парохода в гавани Неаполя, не подозревая, что направляюсь в райские кущи. О, конечно, это было красиво, и наш белый пароход, и ярко-голубое море, сверкающее на солнце! И там виднелись хорошо известный конус Везувия, и скалистый обрывистый силуэт острова Капри[198], и высокие отвесные черные стены полуострова Сорренто.
Но я не знала, что направляюсь в райские кущи. Я вообще ничего не знала. Это произошло позднее, когда мы с Евой стояли на террасе отеля, где росли большие платаны. Словно птичье гнездо, прилепился