Она смотрела, как они энергично жмут друг другу руки. Как Труди ласково коснулась повязки на глазу Патрика, а потом умчалась, привстав на педалях своего пестрого велосипеда.
Она сочла эту юную американочку с ее мелким перманентом вполне хорошенькой, но подумала, что в ее возрасте носить белые носки просто нелепо. Мари-Жозе оторвалась от стены. С суровым замкнутым лицом она медленно направилась к Патрику.
Взгляд Патрика искрился радостью. Он побежал ей навстречу. Но она оттолкнула его руки. Она не говорила, а шипела сквозь зубы:
— Одно из двух. Либо ты любишь эту куклу, либо ты любишь меня.
Побелев как мел, он сухо возразил: в таком случае нужно, чтобы их любовь была настоящей. Чтобы она, Мари-Жозе, всецело отдалась своей любви. И он собрался уходить.
Но Мари-Жозе удержала Патрика, схватив его за руки.
— Это невозможно! — тихо простонала она. — Ты просто не понимаешь…
Он сказал, что это неправда. И добавил: существуют тысячи других способов, совсем неопасных. У женщин, слава Богу, есть пальцы. И на ее лице, к счастью, имеется рот.
— Я уже соглашалась однажды… рукой! — пробормотала она.
И судорожно стиснула руки Патрика.
Он тоже крепко сжал ее пальцы. Взъерошил ей волосы. Обнял, поцеловал. Восторженно рассказал про американскую базу, куда ему наконец удалось проникнуть; описал джаз, «джиг», Огастоса-Гитлера в красной вязаной шапочке, его импровизации на трубе.
Мари-Жозе села на изъеденный временем каменный столбик перед стеной, где мечтал умереть Вийон. В начальной школе они заучивали наизусть «Увы, где прошлогодний снег?»[14]. Школа не любит будущего. Они заучивали наизусть «Балладу повешенных»[15]. Школа ненавидит живых. Между «Большим завещанием» и призраками знатных дам былых времен как раз хватало места, чтобы заковать себя в кандалы или покончить с собой. Ровно столько, чтобы можно было повеситься.
Она заплакала.
Длинная хрупкая фигурка Мари-Жозе сотрясалась от рыданий, точно у маленькой девочки. Она призналась Патрику, что обижена на американцев: почему они не пригласили ее на свою базу вместе с ним? Он не должен был ходить туда без нее.
Патрик резко отодвинулся. И снова повернулся, чтобы уйти.
— Постой! — взмолилась она.
Они зашли в тень церковной ограды. Она заключила его в объятия. Они поцеловались. Он успокаивал ее как мог.
Потом надавил ей на плечи, заставив присесть. И всунул пенис ей в рот. Она брезгливо отшатнулась. Он повторил попытку. Но она крепко сжала зубы. Резко вскочила. Ее глаза были полны слез. Она хлестнула его по лицу. И ушла.
Патрик Карьон мучился вожделением, которое Мари-Жозе Вир так и не захотела удовлетворить. Он кипел от гнева. Не мог уразуметь, отчего она выказывает ему такое отвращение, почему так странно ведет себя, хотя клянется всеми святыми, что питает к нему великую любовь. Ему чудилось, будто он наглухо заперт в этой любви, порожденной годами дружбы и фантазиями Мари-Жозе. Эта любовь была тюрьмой, а сам он — пленником, но не возлюбленным. Городок Мен-сюр-Луар неизменно указывался в туристических путеводителях благодаря трем достопримечательностям: дому, где поэт написал «Роман о Розе»[16], мосту, отбитому Жанной д’Арк у англичан, и тюрьме, где томился в заключении Франсуа Вийон. С приходом теплых дней множество туристических автобусов и частных автомобилей теснились на прибрежном бульваре, у стен замка и перед ризницей аббата Монтре, иногда загораживая вход в нее. Приезжие, согнувшись в три погибели, спускались в подвалы и созерцали с испугом — разумеется, наигранным, — мрачные и сырые тюремные камеры.
И городок этот был тюрьмой, как было тюрьмой сердце Мари-Жозе, как была тюрьмой комната его матери. Однажды Патрик увидел, как отец топчется перед дверью, за которой ежедневно укрывалась мать, и не решается повернуть ручку. Там она его и застала. В тот день он услышал, как мать заявила отцу тоном, не допускавшим возражений: «Я запрещаю тебе входить в мою библиотеку, если меня там нет. Никогда не делай этого».
Кипя негодованием после отказа Мари-Жозе Вир, Патрик Карьон приблизился к двери материнской комнаты. Оставалось лишь повернуть ручку. Он смотрел на эту дверь, выкрашенную обыкновенной белой краской. Ему не терпелось разгадать, какая тайна заставляет женщин укрываться за дверями комнат, куда мужчинам вход заказан. Или же за стеной упорного отказа и молчания. Как и отец, он беспомощно глядел на дверную ручку из желтоватой, растрескавшейся слоновой кости, охранявшую доступ в эту комнату. И, как отец, не осмелился ее коснуться.
Патрик Карьон увидел Франсуа-Мари Ридельски в привокзальном кафе. Тот играл на пианино. Он стал слушать. Франсуа-Мари внезапно и резко ударял по двум клавишам, и эти созвучия буквально сводили Патрика с ума. Он подошел и поздоровался. Ридельски спросил окружающих, не могли бы они помочь ему с переездом. Все вежливо уклонились. Согласился один Патрик. Ридельски назначил ему встречу в мастерской своего отца, в субботу утром. Патрик Карьон обещал прийти после уроков в лицее.
Патрик даже раскраснелся от волнения. И от счастья, что ему будет дозволено таскать коробки и тюфяк пианиста.
Франсуа-Мари снова сел за инструмент.
Франсуа-Мари требовал, чтобы его звали на американский манер — Риделл. В нем чувствовалось вдохновение творца. А в его игре — дыхание гения. Она была невероятно жесткой. Она физически ранила чередованием долгих пауз и неожиданных диссонирующих аккордов. Своим богом он звал Монка, апостолами — Чарли Паркера и Майлза Дэвиса[18]. Риделл играл с американскими солдатами в «Таверне», пиццерии Оливе или в армейских столовках Зоны военных коммуникаций в Европе, в обмен на блоки сигарет
Мелкие камешки застучали в его стекло на втором этаже. Патрик подошел к окну, открыл створку.
Внизу стояла Мари-Жозе. Патрик тяжело вздохнул. Сошел вниз. Они чмокнули друг друга в щеки. В такую непогоду о прогулке на остров не могло быть и речи. Они отправились в рощицу возле южной плотины. Зашли в лесную чашу Солони. Мари-Жозе упрямо шла следом за ним. Она глядела на него, не отрываясь, с отчаянием и грустью, а ему казалось — с упреком. Она терзалась страхами. Тщетно он пытался обнять ее. Наконец она присела на обломок скалы и произнесла:
— Я ведь не нарочно!
Все эти затеи с руками и губами были слишком жалкими для нее, слишком грязными. Она обещала съездить к врачу в Орлеан — может, он научит ее, как сделать, чтобы без страха отдаться Патрику. Он слушал, не перебивал. Он уже не верил. Мысленно он поклялся уехать, уехать без нее, куда-нибудь очень далеко, вот тогда она пожалеет о своей неуступчивости и будет страдать. А Мари-Жозе все так же, искоса, печально поглядывала на него. И испускала тяжкие вздохи. По правде говоря, она ненавидела свое девичье тело, сама не зная почему, разве только из-за неумелых приставаний