иностранцев, которых британские службы, не особенно подозревая, предпочитали держать под негласным контролем.
Именно в «Гамильтон-хаусе» я встретил женщину, ставшую прототипом главной героини одного из своих будущих романов.
Она была увенчана чем-то вроде шлема из леопардовой шкуры и облачена в отороченное леопардом длинное потертое пальто из черного бархата, на руках — поношенные леопардовые перчатки. Кроваво- красные губы на оштукатуренном лице и ресницы, размашисто приклеенные черной тушью; эта высокая, худая женщина была уже по ту сторону всякого возраста: полупризрак-полутруп. Встретив ее в холле, американские лейтенанты застывали, разинув рот, и даже англичане, безразличные к любым сумасбродствам, оборачивались на нее, проходя по Пикадилли.
Никто и не догадывался, глядя на эту развалину, что некогда она была одной из самых знаменитых, самых вожделенных женщин Европы.
Маркиза Луиза Казати, венецианка, ослепляла современников празднествами, которые давала в своем незаконченном дворце на Большом канале. Ее путешествия, обставленные роскошью, и множество любовников, среди которых Габриэле Д?Аннунцио был отнюдь не последним, соткали ей яркую, но скоротечную легенду. Она промотала все свои состояния, но перед войной 1914 года все же успела сыграть роль тайной советчицы некоторых политиков. Как же она превратилась в этот обломок кораблекрушения, выброшенный на лондонские тротуары? На что жила? На последнюю брошь, проданную антиквару, или на добровольные пожертвования дальней британской родственницы?
Я довольно быстро заметил, что она не совершенно безумна. Только чуть-чуть. Она вдруг начинала переживать свое прошлое в настоящем и обращалась к вам как к оперному композитору начала XX века или как к министру Эдуарда VII.
Ее одиночество, если, конечно, здесь могла идти речь об одиночестве, поскольку она беспрестанно беседовала с тенями прошлого, прерывалось другим постояльцем гостиницы — темноликим египетским гомосексуалистом из очень обеспеченной семьи. Он страдал маниакально-депрессивным психозом и каждую неделю разыгрывал комедию с самоубийством. Входил, задыхаясь, с пистолетом в руке, в апартаменты маркизы Казати и объявлял, что собирается покончить с собой.
Тогда приходилось окружать его заботой, уговаривать отдать оружие, прятать пистолет или за разорванными двойными шторами, или за одноногой Психеей, или на шкафу с облупившейся деревянной мозаикой. «Ну вот, спрятано. Ты не сможешь его найти».
На следующий день ему возвращали пистолет, в котором, впрочем, и не было патронов.
Когда я начал писать «Сильных мира сего», то хотел ввести туда и Казати, в галерею стариков. Но она воспротивилась. Беспокойная и привередливая, она требовала себе все больше и больше места. Пришлось извлечь ее оттуда и посвятить ей отдельный роман — ей одной. Так она стала графиней Санциани в «Сладострастии бытия».[46]
Война — это ожидание. В начале 1943 года, когда закончилось большое сражение в Ливии, в наземных операциях наступила пауза. У меня не было никакого желания месяцами томиться от скуки в подготовительном лагере, и я стал добиваться назначения в одну из частей, которым предстояло вскоре отправиться на фронт. Но места там были дороги.
Однако в Лондоне почти в то же время, что и мы с Кесселем, оказался полковник Вотрен — начальник вишистского Второго бюро, который оказал большую помощь Сопротивлению, а именно с сетью Карта.
Все думали, что он благодаря своему званию, авторитету и опыту возглавит Центральное бюро разведки и действия. Но создавший его молодой подполковник Пасси не собирался ни уступать руководство, ни становиться вторым номером.
Так что было решено отправить Вотрена, с обещанием будущих звезд, усилить штаб генерала Лармина в Каире.
«Франция должна узнать имя генерала Вотрена» — такой формулировкой сопроводили его назначение.
Вотрен был располагающим к себе человеком, под началом которого хотелось служить. Единственное, что меня в нем настораживало, был странный тик, заставлявший его наклонять голову влево и дуть на розетку ордена Почетного легиона, словно ему хотелось сдуть с нее пыль. Я истолковывал это, сам не знаю почему, как знак того, что его жизнь будет короткой. Что и случилось.
Мне не пришлось проявлять особую настойчивость, чтобы попасть в небольшую группу молодых офицеров, тоже недавних беглецов, которых брал с собой Вотрен. Один из них, Пьер Луи Дрейфус, который впоследствии станет моим верным другом, располагал в Англии достаточно большими средствами. Он воспользовался ими, чтобы купить противотанковую пушку. Он хотел воевать с
Уверенный в своем назначении, я с легким сердцем отдался тому, что мне предлагал Лондон.
Режиссер Альберто Кавальканти, у которого моя мать снималась в 20-х годах, готовил пропагандистский фильм о Свободной Франции и привел меня на студию «Эллинг», одним из столпов которой являлся. В ее ангарах, расположенных в северной части Лондона, продюсер Майкл Бэлкон, отличавшийся уникальными для этого места элегантностью и изяществом, помогал рождению юмористических фильмов, которые были небесполезны для поднятия морального духа нации и составили славу английского кино, поскольку Бэлкон привлекал таких актеров, как Алек Гиннес.
Паб студии по вечерам превращался в теплый вольер талантов. Тут всегда находился повод отметить какое-нибудь событие: запуск нового фильма, окончание другого, день рождения сценариста или оператора. Пили в огромном количестве, в основном джин или пиво пинтами, когда джин был сомнителен. Опьянение тут было не случайным — его искали.
Видимо, благодаря этому, а еще густому туману я в первый же вечер увел оттуда весьма согласную на все молодую женщину ангельского вида с золотыми волосами, ниспадавшими вдоль щек. Она довольно уверенно говорила по-французски и была простодушно и очаровательно аморальна.
— Не думай, что я часто обманываю Роберта, — заявила она мне. — Я это делала всего три раза. Первый раз во время нашего медового месяца…
Причем Роберт был не кто иной, как кинорежиссер Роберт Хеймер, которому мы обязаны легендарным «Kind Hearts and Coronets»[47] — для нас «Честь обязывает».
Я мало склонен распространяться о своих приключениях, а если и упоминаю об этом случае, то лишь потому, что, хотя мне и попадались снисходительные мужья, я никогда еще не встречал такого крайнего супружеского мазохизма, как у Боба Хеймера. Едва я появлялся на студии «Эллинг», он спешил сказать мне: «Схожу за Джоан», — а ночью звонил нам, весь в слезах, чтобы поделиться своим горьким одиночеством.
За какой воображаемый грех он себя наказывал? Или какую странную сладость находил в том, чтобы вызывать к себе жалость? В душе даже самых одаренных людей имеются престранные закоулки.
Мой отъезд приближался. Я уже знал свой маршрут: кораблем — до Лагоса в Нигерии, потом самолетом — через Африку, до Каира.
Накануне отплытия я устроил себе праздник. В Лондоне не было русских кабачков, но цыган можно было услышать в ресторане «Венгрия». Я пригласил на ужин десяток друзей, чтобы пропить остаток жалованья. По прибытии в Каир я должен был получить денежное довольствие, если, конечно, не утону и не буду сбит по дороге.
Мое внимание привлекла сидевшая за отдельным столиком пара. Я осведомился у официанта, кто они. Женщина удивительной красоты оказалась молодой актрисой; мне даже сообщили имя, которое я тотчас же забыл. Ее спутник, выглядевший немного старше, был австрийским князем, по-среднеевропейски элегантным.
С помощью шампанского я предался банальной меланхолии, сравнивая наши судьбы. Вот два существа, явно щедро осыпанные милостями жизни: любовь, успех, состояние. И вот я — одинокий, разлученный с близкими, уезжающий навстречу неизвестному… Несколько месяцев спустя у меня снова возник образ этой пары, словно чтобы доказать, насколько обманчивы могут быть причуды