который через два дня поспеет на свою московскую квартиру. Да еще: откуда у них столько водки, что даже хрипли глотки? Из пайка командарма? Солдату перед наступлением дают двести, сто пятьдесят...

Там, где мы бывали,

Нам танков не давали,

Репортер погибнет – не беда,

И на «эмке» драной

С кобурой нагана

Первыми вступали в города!

Это «первыми вступали в города» были – два-три анекдота, когда, плохо разбираясь в топографической карте, корреспонденты по хорошей дороге (по плохой «эмка» не шла) заскакивали в «ничей» город и, как ошпаренные, вырывались оттуда назад.

А Иннокентий, со свешенною головою, слушал и понимал песню еще по-своему. Войны он не знал совсем, но знал положение наших корреспондентов.

Наш корреспондент совсем не был тем беднягою-репортером, каким изображался в этом стихе. Он не терял работы, опоздав с сенсацией. Наш корреспондент, едва только показывал свою книжечку, уже был принимаем как важный начальник, как имеющий право давать установки. Он мог добыть сведения верные, а мог и неверные, мог сообщить их в газету вовремя или с опозданием, – карьера его зависела не от этого, а от правильного мировоззрения. Имея же правильное мировоззрение, корреспондент не имел большой нужды и лезть на такой плацдарм или в такое пекло: свою корреспонденцию он мог написать и в тылу.

Дотти охватом кисти обмыкала руку мужа и тихо сидела рядом, не претендуя ни говорить, ни понимать умные вещи – самое приятное из ее поведений. Она только хотела сидеть послушною женой, и чтобы видели все, как они живут хорошо.

Не знала она, как скоро будут ее трепать, как стращать – все равно, возьмут ли Иннокентия тут, или он вырвется и останется там.

Пока она заботилась только о себе, была груба, властна, стремилась сокрушить, навязать свои низкие суждения – Иннокентий думал: и хорошо, пусть пострадает, пусть образуется, ей полезно.

Но вот вернулась мягкость ее – и защемила к ней жалость. Недоумение.

Да все щемило, все не мило, и с этого глупого вечера пора была уходить – если б дома не ждало еще худшее.

Из полутемной комнаты, от маленького телевизора со сбивчивым искривленным изображением, кой-как наладив его для желающих, Клара вышла в большую комнату и стала в дверях.

Она изумилась, как хорошо, ладком сидят Иннокентий с Нарой, и еще раз поняла, что неисследимы и некасаемы все тайны замужества.

Этому вечеру, устроенному, по сути, для нее одной, она нисколько не оказалась рада, но ранена им, сбита. Она металась всех встретить и занять – а сама пустела. Ничто не было ей забавно, никто из гостей интересен. И новое платье из матово-зеленого креп-сатена с блестящими резными накладками на воротнике, груди и запястьях, может быть так же мало ей шло, как все прежние.

Навязанное и принятое знакомство с этим квадратненьким критиком, без ласки, без нежности, не давало никакого ощущения подлинности, даже противоестественное что-то. Полчаса он букой просидел на диване, полчаса по-пустому проспорил с Динэрой, потом пил с фронтовиками, – у Клары не было порыва захватить его, увлечь, оттащить.

А между тем пришла ее последняя пора, и именно нынешняя, только сейчас.

Наступило ее предельное созревание, и если сейчас упустить, то дальше будет старее, хуже или ничего.

И неужели это сегодня утром? – сегодня утром! и в той же самой Москве!

– был такой захватывающий разговор, восторженный взгляд голубоглазого мальчика, душу переворачивающий поцелуй – и клятва ждать? Это сегодня – она три часа плела корзиночку на елку?..

То не было на земле. То не было во плоти. То четверть века не могло овеществиться. То – приснилось.

65

На верхней койке, наедине то с круглым сводчатым потолком, как купол небес раскинувшимся над ним, то уткнувшись в разгоряченную подушку, которая была ему лоном клариного тела, Ростислав изнывал от счастья.

Уже полдня прошло от поцелуя, стомившего его с ног, а ему все еще было жаль осквернить свои счастливые губы пустой речью или жадной едой.

«Ведь вы не могли бы меня ожидать!» – сказал он ей.

И она ответила:

«Почему не могла бы? Могла бы...»

– ... Такие допотопности, как ты, только на вере и держатся, – рвался почти под ним сочный молодой голос, но с пригашенной звонкостью, чтоб слышно не было далеко. – Именно на вере, да на какой вере – ложной! А науки у вас отроду не было!

– Ну, знаешь, спор становится беспредметным. Если марксизм – не наука, что ж тогда наука? Откровения Иоанна Богослова? Или Хомяков о свойствах славянской души?

– Да не нюхали вы настоящей науки! Вы – не зиждители! И поэтому совсем даже не знакомы с наукой! Предметы всех ваших рассуждений – призраки, а не вещи! А в истинной науке все положения с предельной строгостью выводятся из исходного!

– Золотко? Ком-иль-фончик! Так так у нас и есть: все экономическое учение выводится из товарной клетки. Вся философия – из трех законов диалектики.

– Вещное знание подтверждается умением применять выводы на деле!

– Детка! Что я слышу? Критерий практики в гносеологии? Так ты стихийный, – Рубин вытянул крупные губы трубочкой и нарочно сюсюкал, – материалист! Хо-тя немного примитивный.

– Вот ты всегда ускользаешь от честного мужского спора! Ты опять предпочитаешь забрасывать собеседника птичьими словами!

– А ты опять не говоришь, а заклинаешь! Пифия!

Марфинская пифия! Почему ты думаешь, что я горю желанием с тобой спорить? Мне это, может быть, так же скучно, как вдалбливать старику-песочнику, что Солнце не ходит вокруг Земли. Нехай себе дотрусывает, як знает!

– Тебе не хочется со мной спорить потому, что ты не умеешь спорить! Вы все не умеете спорить, потому что избегаете инакомыслящих – а чтоб не нарушить стройности мировоззрения! Вы собираетесь все свои и выкобениваетесь друг перед другом в толковании отцов учения. Вы набираетесь мыслей друг от друга, они совпадают и раскачиваются до размеров... Да на воле – (глухо) – при наличии ЧК, кто с вами осмелится спорить? Когда же вы попадаете в тюрьму, вот сюда, – (звонко) – здесь вы встречаетесь с настоящими спорщиками! – и тут-то вы оказываетесь как рыба на песке! И вам остается только лаяться и ругаться.

– По-моему, до сих пор ты облаял меня больше, чем я тебя.

Сологдин и Рубин, как свороженные своими вечными разногласиями, все сидели у опустевшего имениннища. Абрамсон давно ушел читать «Монте-Кристо»;

Кондрашев-Иванов – размышлять о величии Шекспира; Прянчиков убежал листать прошлогодний у кого-то «Огонек»; Нержин отправился к дворнику Спиридону;

Потапов, исполняя до конца обязанности хозяйки дома, помыл посуду, разнес тумбочки и лег, накрывшись подушкой от света и шума. Многие в комнате спали, другие тихо читали или переговаривались, и был тот час, когда уже сомневаешься – не пропустил ли дежурный выключить свет, заменив его на синий. А Сологдин и Рубин все сидели на пустой постели Прянчикова в закутке у последней оставленной тумбочки.

Однако тянуло к спору одного Сологдина: у него сегодня был день побед, они бурлили в нем, не улегались. Да и вообще по его расписанию всякий воскресный вечер отводился забавам. А какая забава могла быть распотешней, чем – срамить и загонять в тупик защитника царствующего скудоумия!

Для Рубина же спор сегодня был тягостен, нелеп. Не завершенная только что работа была у него, а напротив – навалилась новая сверхтрудная задача, создание целой науки, за которую в одиночку приходилось приниматься завтра с утра, а для этого уже с вечера беречь бы силы. Еще звали его два

Вы читаете В круге первом
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату