Мы тронулись с места, и дом, в котором я живу — коробка, что называется, серая блочная коробка, воплощение уродства для всего мира, но для меня родной дом, тёплый дом, моя колыбель, родительское гнездо — в мгновение скрылся из глаз, и славиков Опель, тяжко вздрагивая на покорёженном древнем асфальте улицы Мира, побежал мимо главной городской площади, где уныло ржавел неубранный с советских времён скелет огромной первомайской трибуны (сейчас на нём дети играли в звёздные войны) и далее — через проспект Урицкого, застроенный блочными пятиэтажками семидесятых годов, на улицу Кирова в разнокалиберных хрущовках, через железнодорожный переезд, к реке и там по самой крутой, зимой почти непроходимой нашей улице — по проспекту Передовиков, кубарем со страшной высоты, с тех холмов, на которых раскинулись городские новостройки, скатились к шлюзу, чтобы, миновав его, попасть в старый Свирск — деревянный, двухэтажный, зелёный, речной и невыразимо милый моему сердцу. Мы медленно, опасливо проехали по развороченной набережной, где деревянные будки-магазинчики, за полвека густо пропахшие бакалеей и свежим хлебом, где развалины старой столетней пристани — чёрные брёвна на мелководье и чёрные валуны, где новая, шестидесятилетняя пристань — зелёный терем над рекой — и на ней огромный, советский плакат с изображением пассажирского теплохода, а рядом стоит такой же теплоход, только настоящий, многоэтажный, белый, под названием «Поэт Демьян Бедный». От пристани Опель ползёт в гору, на Валькин Огород, то бишь на проспект Революции — на широченную, с Невский проспект неасфальтированную улицу, в заборах, в берёзах, в корявых акациях, в деревенских домах, в собаках, спящих посреди проезжей части, в нежном, едва различимом аромате уличных уборных. Валькин Огород — наша цель. Здесь живёт бабка Петровна, которую мы хотим сделать жертвой уникального научного эксперимента. Сейчас она понятия не имеет, о том, что её ждёт, о том, что к её воротам подкатывает чёрный славиков Опель («Бандитская машина», — говорит Рулецкий с гордой усмешкой), а в Опеле сижу я, а на коленях у меня стоит мой аппарат, мой «лучевик», и скоро я направлю дуло этого лучевика прямо в грудь бабке Петровне.

3

Бабка Петровна дожила до девяноста лет. Она ходила по Валькину Огороду в чёрной, с густым рыжим отливом, шубейке (из кошачьего, что ли, меха? — куцый такой, короткошёрстый полушубок в талию, какие часто можно видеть на сугубо древних деревенских старухах), в чёрной юбке, в чёрном платке, с чёрной палкой в чёрной руке. Страшный, горбатый чёрный нос торчал из-под чёрного её платка, и говорила она чёрным, густым голосом невнятные, глухие речи, — никто из нас не мог её понимать, только соседка, баба Лена, маленькая, пухленькая старушка лет на тридцать младше Петровны, сходу вникала в смысл её отрывистого одышливого буханья и охотно служила переводчиком всем, желающим пообщаться с нашей долгожительницей. И не только переводчиком была баба Лена, но и единственной нитью, связующей чёрную, провалившуюся в глубокую свою старость Петровну с миром людей. От бабы Лены мы узнавали, что Петровна вовсе не так страшна, как кажется, что она и не глупа, что всегда готова поделиться пенсионными своими затрёпанными рублями с нуждающимися, что обо всех житейских делах она имеет твёрдое и справедливое мнение, что вообще, говорить с ней — одно удовольствие, — только в дом к ней заходить не надо, ибо старость полностью отшибла у Петровны любовь к порядку, и вонь в её жилище стоит такая, что загляни туда на минутку и потом весь день тошнить будет. Баба Лена считала свою дружбу с Петровной чем-то вроде общественного служения, исполнением гражданской обязанности, милосердием по долгу, но сама старуха воображала, что соседка её любит и смотрела на бабу Лену как на свою дочку. А, кстати, своих детей у Петровны не было — никогда не водилось. Однажды, охваченная умилением, он принесла бабе Лене гостинцы: несколько печенюх с обкрошившимися краями, два-три яичка, твёрдый, как мыльница, пряник и какие-то конфетки, на которых бумажные шкурки за давностью лет слились воедино с карамельной тушкой. «Подарок, что ли? — удивилась баба Лена. — Ты смотри-ка… Как и благодарить-то тебя, не пойму…» Они почеломкались, но едва лишь Петровна удалилась, баба Лена поспешно выбросила гостинец в уборную, в скромную такую будочку, укрывшуюся за дровяным сараем, и побежала срочно мыть руки. И тут выяснилось, что чёрная старуха всё это видела. Она стояла в раскрытой калитке — неподвижная и бесстрастная, легко опираясь на чёрную свою палку, — баба Лена заглянула ей в глаза и содрогнулась. А Петровна вдруг стронулась с места и медленно, неотвратимо пошла во двор. Баба Лена здорово струсила, хотела убежать в дом и закрыть дверь на ключ, но пока собиралась с силами, старуха уже настигла её и прямо в лицо прокаркала глухо:

— Я не купчиха!.. Я тебе не подачку даю, я угостить тебя хотела сладеньким! Не нравится — так бы и сказала сразу!

И ушла, и месяца два с неблагодарной подругой не разговаривала, а баба Лена все эти месяцы приходила в чувство: ей было и стыдно, и страшно, и жалко до слёз свою выжившую из ума соседку, и все эти чувства были так остры, что дыхание перехватывало. Избавится от такого удара можно было лишь одним способом: как следует разозлиться на Петровну, что баба Лена и сделала в конце концов:

— Ах, клюка старая! Никакая смерть её не берёт! — говорила она мне. — Болеть — не болеет!.. По улице ходит вдоль и поперёк — и ни одна ведь машина её не собьёт! Молодых сбивают — только стон стоит по городу, а её берегут на кой-то ляд, сокровище такое! Зачем человеку долго жить? Куда столько? Вот радость-то привалила — до ста лет небо коптить; по мне, так хоть завтра смерть приди — только рада буду, хватит уже чужое место занимать!..

Кажется, баба Лена говорила это искренне, — но дни шли за днями, годы за годами, а она жила себе, и Петровна жила, и с виду ни та, ни другая за минувшие пять не изменились, не постарели и к смерти не приблизились.

4

Рулецкого я помню сызмальства: учился он у нас в начальных классах — длинный и тонкий был, с огромной головой-грушей, посаженной черенком вниз на узенькие плечи, с большущими, несимметрично лежащими девичьими чёрными глазами. Мы с ним сидели на одной парте — три года подряд. Большая и, видимо, тяжёлая его голова не смогла, впрочем, переварить премудрости школьной программы, и после третьего класса Рулецкого из нашей седьмой школы убрали в пятнадцатую школу имени Фурманова — известный в Свирске заповедник неуспевающих. Там он и произрастал до семнадцати лет, вдали от моих глаз. В семнадцать лет он, как я слышал, начал заниматься одновременно боксом, карате и бодибилдингом и что-то такое в себе надорвал, или растянул, или сломал, получил третью группу инвалидности, — успев, однако, неплохо накачаться. Таким я его и встретил в восемнадцать лет — крепким с виду, но надломленным изнутри. До сих пор прекрасно помню, как он выглядел в детстве: эти безконечно добрые, глупые глаза, выпуклый лоб, скромная улыбочка; сейчас я не без удивления сравниваю этот умилительный образ с тем, что имеется в наличии, с этим недоделанным бандюком, с этим печальным, угодливым, бессовестным, хамоватым, жалким переростком в чёрной косухе и чёрной бейсболке. Бутон раскрылся, гусеница стала бабочкой, — бедная гусеница! — но, что выросло, то выросло.

Кто такой Славик? Высокий, толстый блондин, хозяин городской дискотеки, самый старший из нас троих: тридцать пять ему исполнилось зимой. Свою дискотеку он учинил ещё в восьмидесятых, когда был молод, тощ и суетлив. Но бросил он курить лет десять назад и тотчас растолстел, а, растолстев, стал вальяжен, важен, высокомерен… Потом он снова начал курить, в надежде вернуть юношескую стройность, но ничего не вышло. К новым же габаритам дискотечный бизнес не шёл, хотелось предприятий увесистых и внушительных, и тогда завёл Славик связи с бандитами, и даже сам стал числиться в почётных бандитах. Торговал он лесом, торговал водкой, держал три ресторана, и возвеличивался, рос, тяжелел… Был даже момент, когда его считали негласным главой Свирска, — но не долго тянулся этот миг высшего торжества: всё рухнуло быстро и позорно. От прежних владений у Славика осталась только старая добрая дискотека, а из клевретов — только Мишка Рулецкий, всеми презираемый, больной и жалкий. Все ждали, что и жена от Славика уйдёт — чудной красоты двадцатилетняя модель, которую он привёз из Питера в лучшие свои

Вы читаете Июль, июнь, май
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату