рыночных площадях читали Тору. Сам факт того, что люди собирались, чтобы услышать свою мифологизированную историю, мог значить не меньше, чем использовавшиеся для этого слова.
Было бы неплохо представить Интернет как аналогичный акт общинного единения, несмотря на то что люди подсоединяются к Интернету поодиночке. Он, как и Талмуд, содержит в себе обещание книги, которая есть больше, чем просто книга. Сейчас я могу показаться сентиментальным. Одиссей, тщетно пытающийся обнять тень своей матери, может, кроме всего прочего, быть еще и метафорой киберпространства, страны, в которой самые тайные наши устремления в итоге оказываются иллюзорными.
Не так давно в газете «Нью-Йорк таймс» меня привлекла статья о том, что немецкий профессор архитектуры вместе со своими студентами использует компьютеры, чтобы воссоздать синагоги, разрушенные во время «хрустальной ночи». Это название («ночь разбитых стекол») — слишком явный эвфемизм, не передающий того, что на самом деле произошло в 1938 году, начавшись ночью 9 ноября и закончившись только на следующий день. Банды громил, подстрекаемые нацистским правительством, прошлись по всей Германии и Австрии, убивая, грабя, разбивая витрины еврейских магазинов и сжигая синагоги. Тридцать тысяч евреев было арестовано, включая моего деда по отцовской линии.
Немецкий профессор архитектуры, нееврей, воссоздал внешний вид нескольких разрушенных синагог и разместил их изображения на сайте архитектурной школы, в которой он преподает. Школа расположена в пригороде Франкфурта. Я сразу же решил посмотреть этот сайт. Я ожидал, что среди изображений будет и синагога в Вене и мне удастся увидеть маленький шул[7], где праздновали бар мицву моего отца и где он молился вместе со своими родителями.
К сожалению, на сайте оказались изображения только немецких синагог, да и то к тому времени был восстановлен облик только трех из них. Используя Интернет-видео, я решил «посетить» синагогу во Франкфурте. Картинки очень медленно «грузились» в мой компьютер. Наконец я нажал на кнопку «пуск» и оказался на Юденгассе — Еврейской улице — неподалеку от красного фронтона синагоги, в которой сочетались луковки куполов восточного типа с суровой каменной готикой. Фасад остался позади, и я оказался внутри здания, разглядывая великолепные мавританские арки и опоры, поднимающиеся до женской галереи. Неожиданно перспектива в фильме поменялась, и я стал смотреть сверху на аналой и ковчег.
Компьютерные изображения были трехмерными, но меня не оставляло впечатление, что они плоские и вялые, а цвета — мертвенно-синий, красный, как губная помада, и кибернетический зеленый — имели неестественные, неживые оттенки. Казалось, что это сон, который мог сниться компьютеру, будь он человеком. Дремлющий компьютер словно пытается отыскать свою утраченную человеческую сущность. В фильме не было людей — только здания. В конце концов, это был всего лишь архитектурный проект. Но и при всем моем разочаровании я просмотрел фильм несколько раз. Не знаю, на какое откровение я рассчитывал, но фильм оставил во мне пустоту и безжалостно лишил меня прошлого, с которым я хотел повстречаться.
Впрочем, дело тут, видимо, не столько в Интернете, сколько в соблазне посетить мир мертвых и разочаровании от этого посещения. Когда пребывание Одиссея в загробном мире заканчивалось, он сожалел, что не может остаться там подольше, чтобы повидаться и поговорить с большим количеством теней. Но он напуган. А вдруг ему не удастся вернуться назад? Что, если появится какое-нибудь чудовище? Что, если он сам станет тенью? Ведь сказала ему тень матери: «Уходи скорей». Живые не могут общаться с мертвыми. Вся беда в том, что Одиссей не смог бы найти дорогу домой, не пообщавшись с тенями.
Я не хочу думать о матери моего отца как о тени, а о матери моей матери — вспоминая при этом бутерброд с копченым мясом. Но, думая о своих бабушках, я начинаю понимать, что погружаюсь в мир символов. Хуже того — я боюсь, что эти две моих бабушки не могут одновременно существовать в одном и том же мире, хотя я — продукт каждой из них. Мне кажется, что мир европейской беды, олицетворяемый для меня матерью моего отца, не может ужиться со счастливым американским существованием, которое олицетворяет моя бабушка по матери. Как я могу оказаться в мире погибшей бабушки, не заплутавшись в трагедии, которую не испытал на себе? Как я могу жить в комфортабельном мире, завещанном мне моей другой, родившейся в Америке бабушкой, не ощущая того, что я в чем-то предаю историю, не слыша гневные голоса тех, кто страдает за его пределами?
Талмуд словно мост соединяет мир разрушенного Храма и общин, которые размножились после его разрушения. Но существует ли для меня такой мост? Существует ли хоть что-то, чем можно соединить эти несопоставимые миры и придать коллективный смысл их единству?
Честно говоря, даже Талмуду не всегда удается осмыслить трагический мир, породивший его. Рабби Акива, который, как известно, смеялся, глядя на лис, игравших на развалинах Храма, поскольку увидел исполнение библейского пророчества, которое принесет с собой спасение души, в результате принял мученическую смерть от рук римлян. Его смерть многократно упоминается в Талмуде и образует волнующую коду к рассказу о том, как Моисей посетил класс рабби Акивы, когда ожидал получения Десяти заповедей.
В первой половине рассказа Моисей спрашивает, почему Акива, несмотря на свою ученость и мудрость, не избран для того, чтобы доставить людям Тору, и Бог бесцеремонно говорит Моисею, чтобы тот помолчал. Но рассказ продолжается и становится еще более загадочным и волнующим. Моисей, пораженный благочестием и ученостью Акивы, просит Бога показать, как сложится судьба Акивы. Неожиданно Моисей видит, словно во сне, как плоть рабби Акивы взвешивают на рыночной площади. Именно это, согласно Талмуду, произошло с Акивой, который, нарушив запрет римлян, продолжал учить Торе и был подвергнут мученической смерти — с него сняли кожу, кости сожгли на костре, обернув их в свиток с текстом Торы, а плоть для вящего унижения продали на рынке. Моисей, не сумевший сдержать себя при виде такой картины, громко вопрошал Бога: «Так ли воздает Тора?» — и Бог вторично за этот рассказ просто повторяет: «Молчи! Такова Моя воля».
На этом рассказ заканчивается.
О чем думали рабби, когда его рассказывали? Может быть, это история об ограниченности человеческого знания? Или притча о непостижимости Бога? Или напоминание изучающим Талмуд о том, что слова, какими бы священными они ни были, не могут защитить от пыток и смерти? А может быть, это урок для всех, так наглядно преподанный в Талмуде, который предупреждает о тщете поисков единой гармонизирующей формулы? Акива был великим ученым, любимым Богом, и одновременно — человеком, оставленным умирать в великих муках. Ведь в Талмуде нет категории «или — или».
Сам рассказ является частью устной традиции, которую развивал Акива, учения, за которое Акива был «вознагражден» смертью. Моисей стоит на вершине горы Синай в ожидании Торы, изучение которой приведет к уничтожению Акивы. Его охватывает ужас от того, что предстает его глазам.
Основную часть своей жизни я знал, что случилось с моей бабушкой по отцовской линии и со всем остальным миром — только у одного моего деда было девятнадцать братьев и сестер, у большинства из них были супруги и дети, и все они погибли. Как я могу свыкнуться с такой математикой? Почти во все дни она представляется мне чем-то отвлеченным, но есть моменты, когда тени всех моих замученных родственников начинают толпиться вокруг меня, заглушая любые проблески оптимизма. Временами так и не родившиеся дети проходят перед моим взором печальным строем и задают вопросы, на которые никогда не будет ответов.
«Так ли воздает Тора?» — хотел знать Моисей, видя разорванную плоть замученного в первом веке рабби. Что бы сказал Моисей, загляни он в еще более отдаленное будущее? Может быть, он вторично сломал бы скрижали, решив, что лучше не получать Закона вообще и не давать его людям, чьи дети обречены на смерть?
Однако ненависть к Торе и тем, кого она сформировала, не является для меня основанием для того, чтобы забыть традицию. Мне легче забыть традицию, которая вдохновляет на убийство. Для меня более важным является вопрос о том, имею ли я право претендовать на то, что являюсь пусть слабеньким, но все же звеном в этой цепи. Навыков у меня никаких, образование недостаточное, я страдаю от постоянной неуверенности. Мой религиозный мир — это сочетание традиции и чисто светской импровизации.
И тем не менее я ощущаю свое непосредственное родство с таким Моисеем, которого рабби изобразили в этом рассказе, и этого ощущения, как мне кажется, они от меня ожидали. В их системе амбивалентность считалась достоинством, а неуверенность — фундаментом веры. Нет ничего