снегом ходу сообщения, а потом полез напрямик на небольшую горушку с развалинами кирпичного завода; в этих развалинах и сидел взвод. Хотя было морозно, солнце, особенно на подъеме, грело даже через ушанку.
Он остановился, чтобы перевести дух, обернулся и посмотрел назад.
Сзади расстилался обычный пейзаж Подмосковья: слегка холмистый, с черными пятнами рощ и полосами лесов на горизонте. Поближе квадратом чернела горелая усадьба МТС – там был штаб батальона, подальше виднелись крыши деревни – там размещался штаб полка. На снегу выделялись каждая свежепротоптанная тропа, каждый окоп и ход сообщения. Как их ни маскируй, сейчас, с этой маленькой возвышенности, они были хорошо видны. Снег все выдавал.
В тот же день, как бойцы коммунистического батальона прибыли с пополнением в 31-ю стрелковую дивизию, Малинину присвоили звание и послали политруком роты. В этой должности он состоял и теперь, после десяти дней боев.
Бои были непрерывные и кровопролитные; дивизию еще раз пополнили, уже после того пополнения, с которым пришел Малинин. Правда, на этот раз пополнили скупо, чувствовалось, что недодали, приберегая на будущее.
Немцы по-прежнему имели успехи, и сегодня дивизия дралась спиной к Москве, еще на двадцать километров восточней того рубежа, на котором застал ее Малинин.
За это время она трижды отступала с занимаемых позиций. Два раза – выравнивая фронт с соседями и избегая окружения, а в третий раз потому, что один из ее полков был почти целиком уничтожен, а два других не смогли удержаться. Лишь к утру следующего дня далеко в тылу, на запасных позициях, удалось тогда задержать немцев и положить их перед собой на землю собственным огнем и массированным ударом работавшей из глубины тяжелой артиллерии. На этих позициях, по переднему краю которых шел сейчас Малинин, дивизия зацепилась и больше не отступала, хотя предыдущие трое суток прошли в жестоких атаках.
Так обстояли дела на участке дивизии, а все, вместе взятое, в масштабах всего подмосковного фронта было громадным затяжным оборонительным сражением, в котором, казалось, вот-вот должны были иссякнуть и силы наступающих, и силы обороняющихся, но ни те, ни другие все не иссякали и не иссякали. Бои продолжались с прежним ожесточением и перевесом в пользу немцев, которым, однако, несмотря на перевес, с каждым днем и за каждый взятый километр приходилось платить все дороже и дороже.
Малинин испытывал то же чувство, что и многие люди, сражавшиеся в те дни под Москвой. Немецкие танковые клинья уже не протыкали наш фронт, как нож масло, как это бывало летом и как это почти повторилось в первые дни прорыва под Вязьмой и Брянском. Сейчас люди постепенно обретали другое самочувствие – самочувствие пружины, которую со страшной силой жмут до отказа, но, как бы ее ни давили, дойдя почти до упора, она все равно сохраняет в себе способность распрямиться. Именно это чувство, и физическое и душевное, эту внутреннюю способность распрямиться и ударить испытывали люди, медленно и свирепо теснимые в те дни немцами с рубежа на рубеж, все ближе и ближе к Москве.
Они сами напрягали все свои силы, они знали, что за ними Москва, этого им не нужно было объяснять. Но, кроме того, они чувствовали по приходившим в самые критические минуты пополнениям, по артиллерии, которой с каждым днем все заметней прибывало на фронте, и по многим иным признакам, начиная с подарков и писем и кончая тоном газет, что вся страна позади них напряглась, чтобы не отдать Москву.
Если и был момент, когда Москва могла оказаться в руках у немцев, то этот момент остался уже позади. Победы под Москвой еще не ждали, но в возможность поражения уже не верили. Казалось, география говорит за немцев: по нескольким шоссе они подошли к Москве ближе чем на сто километров. Но та первоначальная арифметика войны, по которой танки, прорвав фронт, могли за сутки-двое пройти это расстояние, под Москвой уже не действовала. Танки могли прорвать фронт и то там, то тут прорывали его, но через три, пять, семь километров так или иначе их останавливали. А без той прежней, страшной арифметики одна география уже не могла сокрушать души. Сегодня, пользуясь затишьем, с ППС принесли письма. Малинин получил письмо от жены. Сжившись с ним за двадцать три года так, что его скупость в проявлении чувств стала как бы ее собственной второй натурой, жена сдержанно писала ему, что все время думает о нем и беспокоится, выдадут ли им ко времени зимнее обмундирование: люди говорят, что скоро должны грянуть ранние холода. Кроме того, она сообщала две новости.
Первая из них касалась сына. Директор школы, эвакуированной под Казань, написал, что их сын Малинин Виктор, ученик девятого класса, исчез, оставив записку, что уезжает защищать Москву, и, несмотря на розыски, до сих пор не задержан.
«Как же, задержишь его, стервеца!» – с нежностью подумал Малинин о сыне.
Жена писала о сыне с глубоким горем, сначала не вызвавшим у Малинина ответного чувства. «Что ж, парню семнадцатый», – храбрясь, подумал он, но потом вспомнил вчерашний вечер и открытую братскую могилу, в которой лежало семеро, убитых в роте за один только день; вспомнил – и затосковал, хотя гордость за поступок сына по-прежнему оставалась в душе.
Вторая новость касалась жены: райжилотдел, где она служила инспектором, снова приступает к работе, и ее сделали заведующей, потому что их начальник, известный Малинину Кукушкин, возвращен из Горького, куда он удрал самовольно, снят с работы, исключен из партии, разбронирован и отправлен бойцом на фронт. Эта новость порадовала Малинина. То, что в Москве брали в оборот таких, как Кукушкин, укрепляло его в убеждении, что в конце концов вообще все будет в порядке: Москву не только не сдадим, но авось до самой до нее и не доотступаемся.
О Кукушкине, который был, по его мнению, большим прохвостом, Малинин со злостью подумал, что этот выкрутится. Сунут его на фронт, а он все равно выскочит, как пробка, где-нибудь в тылу.
Отдохнув, Малинин поднялся до самого взгорка, на котором сидел его взвод. Вчера бой сложился так, что он не был здесь ни днем, ни ночью и чувствовал себя без вины виноватым. Он взял за обыкновение хоть раз на дню повидать каждого из своих бойцов: не так-то много их осталось в роте. Да и жизнь такая – вчера не повидал, а сегодня уже не придется: взвод вчера опять понес потери, и в нем, по утренним данным, осталось всего одиннадцать бойцов, считая командира взвода сержанта Сироту. Этот Сирота командовал взводом уже неделю, после того как в один день убили двух лейтенантов: утром – воевавшего с начала войны, а вечером – присланного на его место прямо из училища.
Развалины кирпичного завода, собственно, были не развалины, тут нечего было и разваливать. Завод только начали строить и бросили недостроенным. Заложили фундаменты, основания печей и начали стены, выведенные на разную высоту, но нигде не выше чем до пол-окна. Здесь же, чуть поодаль, была заложена и будущая заводская труба. Круглая мощная кладка поднималась на метр над землей, а внутри была заглублена для подземного дымохода – это был как бы естественный круглый дот, который оставалось только приспособить под хорошее пулеметное гнездо.
Еще три дня назад, когда занимали эту позицию, Малинин, сам старый пулеметчик, посоветовал получше использовать трубу и позавчера видел, как в ней устраивался вместе со своим станковым пулеметом Синцов; он с начала боев попал в роту к Малинину, отчасти волею случая, потому что мог бы вообще оказаться в другом полку и батальоне, а отчасти волею Малинина, потому что уже здесь, в батальоне, Малинин замолвил слово, и, разверстывая пополнение, Синцова зачислили в его роту.
Синцов, как это скоро выяснилось, оказался человеком бывалым и умел обращаться с оружием. Солдатские повышения, как всегда в дни больших боев, не заставили себя ждать.
В первое утро он подносил патроны, к вечеру лег вторым номером за «максим», а на второй день заменил убитого первого номера. Четыре дня назад, при отступлении с прежних позиций на эти новые, Синцов со своим вторым номером до самой темноты прикрывал огнем отход роты и, по мнению командира роты лейтенанта Ионова, проявил при этом смелость и выдержку.
Лейтенант Ионов даже сказал, что первого номера надо представить за это к медали «За отвагу», но Малинин, помня прошлую историю Синцова, воздержался от поспешности. Его строгая душа и чувство личной ответственности за Синцова не позволяла спешить с таким делом. Он только с похвалой, с именами и фамилиями, упомянул в очередном политдонесении о действиях пулеметного расчета, а в ответ на предложение писать наградной лист промолчал. И командир роты, занятый другими заботами, сам запамятовал о Синцове.