— Да, пробованное дело! Мне чего? На пары? бились. Усть-хопёрцы пришли нас сменять, мы и говорим: вот у нас человек может лошадь обогнать, не хотите ли на пары?? Заложились по рублю: бежать на рысь, а ежели лошадь на карьер перейдёт — проигрыш. Комиссию выбрали, обозначили куст, до какого бежать… Трёх лошадей обогнал, три рубля выиграл!..
Скрытые от глаз мелочи обыденной жизни фронта плывут передо мной в ровном, неторопливом рассказе Семибратова, и я чувствую, как крепнет во мне уверенность в неистребимости казачьей жизнеспособности и жизнерадостности. Никакие лишения, никакая нужда не согнёт её, эту удивительную натуру, выкованную веками в условиях боевой и трудовой жизни. Холод и голод, в самом ведь деле, отскакивают от неё, как горох…
«Есть ещё порох в пороховницах», — радостно думаю я, — и прочен фундамент, на котором будет строиться обновлённая жизнь…
Пережитые испытания лишь укрепляют эту веру[10].
В серой мгле осенней ночи тонет степь. Вздыхает ветерок. Холодная свежесть заползает в рукава и за спину. Тишь безбрежная. Над головой — высокий свод из водянисто-синего стекла. Звёзды… Белая дорога от края до края, как и наша, — «шириною она — три шага, долиною конца-краю нет»…
Шуршит наш «дилижанчик», гремит, звенит какими-то гайками и железками. Подпрыгивает, ныряет в выбоины, буерачки, сползает вверх. В темноте кажется — больше вверх ползём, гнедые наши кобылицы идут поступью очень степенной. Порой, внезапно, из темноты вырастает чёрный силуэт таинственной колесницы с тёмными библейскими «муринами» в лохматых шапках и розовые огоньки цигарок…
— Какого полка, станичники? — лениво бросает один из «муринов», и по голосу чувствуется, что от скуки спрашивает, никакого полка ему не надо.
— Шешнадцатого! — звенит в ответ наш маленький кучерок Василиса и фыркает в рукав своей ватной кофточки.
— Ах, ты, шустрая!
Раз-два под уклон гнедухи наши пускались в карьер. Дилижанчик отчаянно кренил то вправо, то влево. Василиса наша грозно тпрукала:
— Тпрр, холера вас задави!
А мы, пассажиры, покорно готовились к неизбежному крушению, скромно мечтая лишь об одном: чтобы уткнуться помягче, в родимую степную придорожную пыль, а не угодить в яр с окаменевшими от засухи глинистыми обрывами. Но милосердием судьбы оба раза вышло так, что старая гнедуха, не израсходовав скромный запас энергии и воодушевления, сворачивала в сторону и укрощала бег. Молодая не сразу, но подчинялась, переходила на рысь, а потом на самый бережный шаг, как бы погружала в размышления о тщете порывов и размаха. Дилижанчик опять шуршал ровно, монотонно, кротко — словно старую сказку рассказывал.
В местах наиболее серьёзных в смысле возможности дорожной катастрофы — как это ни мало вероятно, а ещё в наших родимых степях, с виду таких ровных, плоских и широких, есть этакие коварные балочки, в которых свернуть шею столь же легко, как и в Дарьяльском ущелье, Василиса командовала мне:
— Ну-ка, деда, сведи гнедуху, энту вон, молодую… а то у ней, у уроды, привычка — с горы на кальерт…
Я беспрекословно следовал указанию нашего чернобрового кучерка и брал молодую гнедуху под уздцы. Гнедуха недовольно крутила головой, пыталась перейти в намёт, дышло толкало меня в спину, я должен был рысить иноходью до самого дна балки…
Задача, возложенная на меня, кое-как доводилась до благополучного конца. Вместе с остепенившимися гнедухами, моим спутником и маленькой Васютой я снова погружался в созерцательное настроение. Шуршал в безбрежной мгле ночи тарантасик, роились звёзды в высоте, торжественно безмолвствовала степь, и вереницей неуловимых теней плыли и уплывали смутные мысли о том, что есть какая-то из веков предопределённая фатальная связь между мной, секретарём Круга, и дышлом, толкавшим меня в спину, между ретивыми на спусках гнедухами и загадочным русским народом, переходившим в стремительный карьер под горку… Есть таинственное сцепление между этой немой степью и звёздами усеянной бездной вверху, между родным моим краем, чернобровой маленькой Васютой на козлах, национальным гнездом, в котором она и я вывелись, между неуклюжей, нелепой, но милой сердцу Россией и — всем необъятным миром, в вечном движении идущим вперед, в великое, безвестное будущее, закрытое от меня таинственной завесой.
Плыли из мглы безмолвной ночи мысли, неуловимо уносились в звёздную мглу. Печальной музыкой звенели в памяти стихи, знакомые со школьной скамьи:
Да, далека дорога, и ночь загадочно безмолвна…
Порой мы боремся с этой таинственной немотой, говорим, мечтаем вслух. Мой спутник — П.А. Скачков, усть-медведицкий окружной атаман, — говорит об Усть-Медведице, нашем родном гнезде, о создании из неё культурного уголка, из которого свет шёл бы по радиусам в глубь и к перифериям округа. Он — неисправимый романтик. И знаю: сердце его навеки прилепилось к белому кресту над братской могилой, на седом кургане нашем — Пирамиде. Здесь зарыта наша скорбь и наша радость — лучшие сыны нашего края родного, юные орлы, первые поднявшиеся в неравный бой за честь его и свободу, тут нашли вечное успокоение…
Здесь и залог упований наших на будущее воскрешение веры нашей в родное казачество. Мечтаем вслух. И не Бог весть как несбыточны наши мечты: альфа и омега наших полётов в будущее — пока родной округ, родной угол… Хорошо бы народный университет построить около Пирамиды, поднять агрикультуру в округе, создать бы опытное поле хорошее… Хорошо бы, если бы прошла дорога, нашлись бы предприимчивые и сведущие люди, насадили и оживили бы промышленность в крае… Хорошо бы добиться, чтобы казак наш имел не только всё необходимое, но и лишнее. Ах, хорошо бы…
И всё звенят в памяти грустной музыкой стихи Полонского:
Но, может быть, дорога и не так уж далека и где-нибудь тут, за холмами, окутанными мглою ночи, тёплая станция с огнями, приютом и хорошим разговором?.. Бегут гнедухи под уклон, тарахтит дилижанчик по бревенчатой гати через какую-то речушку, чёрной стеной встают вербы на левадах, огонёк мелькнул вдали: хутор…
— Слепихин, что ль?
— А кто его знает, — говорит Васюта, — я тут сроду не была… Вот коль Купрюшку найдем — стало быть, Слепихин.
Тарантасик минут пяток прыгает по кочкам, въезжает в хуторскую улицу, пахнущую кизяком, выезжает из неё за хутор — керосиновый фонарь выныривает, напугав, и около него чёрный силуэт телеги.
— Купрюшка, это ты? — спрашивает наш кучерок.
— Я, — отвечает от фонаря сиплый детский бас, и из-за лошади показывается фигурка в полушубке, вся величиной в кнутик.
— Идолова голова… ускакал!
— Дохтура велели скорей…