— Нет. Добрая зависть помогает миру обновлять самое себя. Это не соперничество, не состязание, это новое качество, это чисто. — Дзержинский подвинул старику стакан чая и ванильные сухари. — В будущем — хочу верить — зависть исчезнет. Мне кажется, зависть — приобретенное человеком качество, это не врожденное; это от неравенства, трусости, забитости, от тьмы.
— Сколько вам?
— Двадцать семь.
— Что?!
— Двадцать семь.
— Смотритесь на все сорок.
— Устал. Отдохну — снова буду самим собой.
— Все проходит, кроме усталости.
Дзержинский улыбнулся:
— Можно заносить на скрижали.
Норовский сжал стакан, задержал его у рта, потом с размаху бросил его об пол; высверкнуло быстрым сине-красно-белым.
— Я был в полиции, Доманский. Они хотят, чтобы я стал мерзавцем. «Дорогая Альдона! Спасибо за твои сердечные слова. Действительно, я чувствую себя довольно плохо. Хуже всего то, что на меня теперь нашла апатия и мне не хочется ничего делать. Единственно, о чем я мечтаю, это о том, чтобы выехать куда-нибудь в деревню, но это лишь мечты, — я должен оставаться здесь и продолжать свою жизнь. Никто меня к этому не понуждает, это лишь моя внутренняя потребность. Жизнь отняла у меня в борьбе одно за другим почти все, что я вынес из дома, из семьи, со школьной скамьи, и осталась во мне лишь одна пружина воли, которая толкает меня с неумолимой силой… Крепко поцелуй от меня деток своих. Тебя также крепко целую. С каким наслаждением я обнял бы наши леса и луга, дом, сосны во дворе и в саду и все наши родные места! по если я вернусь, то ведь и они не такие, как прежде, и я так изменился. Столько лет прошло, столько лет жизни, страданий, радостей и горя… Будьте здоровы. Крепко вас обнимаю. Ваш тот же».
… Дзержинский письмо не подписал, потому что опустил его в ящик уже на территории Варшавской губернии, перейдя нелегально границу — в который уже раз…
Шевяков предложил Глазову присесть, достал из ящика стола пачку сигарет:
— Попробуйте, Глеб Витальевич, германские. Гартинг прислал в подарок. Дарить начал, — усмехнулся Шевяков. — Это хорошо, когда дарят
— силу, значит, признали. В России слабым не дарят.
— А вдруг какой слабый силу наберет? Не простит сильному-то, сомнет.
— Значит, дурак сильный, коли позволил тому, кто под собой, высунуться. Умом, так сказать, обделен. Ладно, эмпиреи сие… — Шевяков помолчал, пролистывая бумаги, а потом тихо поинтересовался: — Чего ж не поправляете? Надо ведь по-ученому «эмпиреи» выговаривать…
— Силу берегу, — ответил Глазов. — Вашему совету следую.
— Это хорошо. Это — пригодится, — согласился Шевяков. — Я вас вот зачем позвал, Глеб Витальевич… Я хочу вам сеточку показать. Пока еще она ячеею крупна, даже щука проскочит, надобно подмельчить. Глядите: вот Краков. Там типография Дзержинского. На улице Коллонтая. Дом шесть. Я было задумал ее пожечь, но Феликс Эдмундович там теперь сам изволит жить — заместо ночного сторожа, австрияки пугнули, видно. В Берлин когда ездит, к Люксембург — поселяет наборщика Франтишека или дед Норовский с внуками поддежуривает. Значит, жечь не тоже — шум, так сказать, лишний шум. Бить — так наверняка и без свидетелей. В Берлине с ним тоже трудно сладить — депутат рейхстага Бебель его обожает, глазом теплеет, ставит в пример. Так что, думаю, бить типографию в Кракове надобно здесь, у нас, в России, в Варшаве, Лодзи и Домброве. Сблаговолите озаботить своих сотрудников вопросом: где и через кого Дзержинский после ареста Грыбаса распространяет газету. Надобно не только партийцев взять под неусыпное наблюдение, но и симпатиков. Надобно бросить все лучшие силы на заарестование Дзержинского, а сделать это можно здесь — во-первых, и, во-вторых, в густых рабочих районах.
Изъяв Дзержинского, мы выпуск «Червового Штандара» приостановим, серьезно приостановим — он там пружина, он — главное действующее лицо. Задача, так сказать, ясна? Ну, и слава богу.
Поселок рудокопов в Домброве был страшен: покосившиеся дома, грязь, пьянка, по ночам — непроглядная темень, тишина, и только ухает сердце района — шахта, живая могила, сырость и смрад.
Дзержинский шел от станции по полю, с трудом вытаскивая ноги из чавкающей жижи: дорогу контролировали городовые, рабочий край без надзора оставлять негоже, днем и ночью за фабричными глаз надобен, они как солома, если умело подпалить.
Возле крайнего дома Дзержинский остановился, вытер пот со лба и долго отмывал грязь с высоких калош. Вода в луже пахла углем, здесь все пахло углем, даже пот и кровь.
Услыхав условный стук в окно, Людвиг Козловский взметнулся со скрипучей узенькой кроватки, прошлепал к двери, распахнул, сказал быстро:
— Проходи. Я уж волноваться начал — жандармы в последнее время зачастили.
— Свет зажжешь? Мне бы калоши снять — наслежу.
— Не. Свет зажигать опасно: донесут, что по ночам гости ходят.
— Тогда подвинь стул какой — пол не хочу топтать.
— Стул, — хмыкнул Людвиг, — откуда ж у меня стул? Табуретку дам, это можно.
Дзержинский снял калоши, прошел в маленькую горницу — на второй кровати, возле печки, тихонько посапывали старики Козловские.
— Садись к столу, сейчас накрою поесть, — сказал Людвиг.
— Тише, разбудишь.
— Не, они за день умаялись, можно с пушки палить.
— Мне бы помыться — взмок, пока шел полем.
— Пойдем.
Дзержинский положил рубашку на подоконник, Людвиг полил водою из кружки ему на руки и, глядя, как мылся его товарищ, покачал головой:
— В шахту ты не лазаешь, а тощий, страх смотреть.
— Не тощий — жилистый, — заметил Дзержинский, — такие, как я, живут долго.
— Садись теперь, мамаша картошки наварила, рассыпчатая картошка. Не взыщи — мяса нет, деньги только завтра будут давать.
— Взыщу, — пообещал Дзержинский. — Какие новости?
— Плохие.
— Почему?
— Знаешь, я человек подневольный, а все равно спокойно не могу смотреть, сколько безобразий на руднике творится. Врут все друг дружке, начальник обманывает хозяина, тот — губернатора, а все вместе
— нас. Иногда думаю, Юзеф, развяжи нам руки, позволь работать по-настоящему — горы б своротили, горы!
— Важно, что вы знаете, как надо делать. Когда революция победит, когда для себя станете работать, когда сами будете распределять труд и плату за него — вот тогда это ваше знание пригодится. Ты сказал — «плохие новости»… Это обычные новости, что хозяин платит не по правде, а для своей наживы. Я обеспокоился: может, аресты?
— Арестов пока не было. Но шпиков что-то много, ищут, нюхают, ведут разговоры в корчмах, щупают… Завтра, тем не менее, собираем комитет. В штольне — туда не подойти чужому. Я уже сказал Гембореку и Броньскому. Газета, конечно, помогает, только устали ждать люди, Юзеф, сколько времени обещаем: «Подымется народ рабочий, погонит хозяев да бюрократов», а он все молчит да молчит. А за границей дискуссии идут: кто прав — пролетариатчик, анархист, социал-демократ, эндек, пэпээс…
— Это что-то не туда, — сказал Дзержинский. — Во-первых, революцию нельзя ждать, Людвиг, ее приближать надо. Газетою, стачкой, вооруженной борьбой. Во-вторых, революцию можно делать только в том случае, если выработана доктрина — без этого получится бунт, темный бунт, и на голову рабочим сядет новая сволочь, воспользовавшись результатами нашей борьбы. Ладно, завтра в штольне поговорим. Раздай товарищам «Червоны Штандар» — пусть будут готовы к дискуссии.