здесь, в его епархии, работу против дружественного соседа. Поставьте себя на его место! Вена, как и любая столица, требует немедленного ответа от господина Дрешновского, а что он может ответить, не побеседовав с вами?
— Я готов говорить, но не намерен сносить оскорбления.
— Ну, это не верно, — заметил Зирах, — вас никто не оскорбил. А то, что господин Дрешновский взволнован, так это извинительно, я объяснил вам причину.
— Я готов ответить на вопросы, — повторил Норовский и глянул на большие часы с боем, стоявшие в углу холодной комнаты — без обязательного портрета Франца-Иосифа над столом, без кожаного дивана, портьер и громоздкого секретера — стол, стулья, зарешеченные окна, белая изразцовая печка в углу, и больше ничего.
— Что вам известно о Доманском? — спросил Дрешновский.
— То же, что и вам.
— Вы разделяете его политические взгляды?
— Нет.
— Вы готовы подтвердить это под присягою?
— Да.
— Тогда отчего же вы продолжаете сдавать ему типографию? Он вам задолжал за пять месяцев! Вы ж до сих пор не внесли арендной платы!
— Я внесу.
— Когда?
— Этот вопрос вправе задать финансовый департамент.
— Задаст, — пообещал Зирах. — Я прослежу за этим.
— Откуда Доманский получает деньги? — продолжал пытать Дрешновский.
— Такого рода вопросы задавать бестактно.
— Мне — вам, или вам — ему?
— И так и эдак.
— Где ваша совесть?! — воскликнул Дрешновский. — Как вам не совестно лгать мне?!
— Не смейте повышать голос!
— Я буду повышать голос до тех пор, пока вы не скажете правду! И я добьюсь правды!
— Пан Норовский, я хочу дать вам совет, — тихо сказал Зирах и, взяв из папки тоненькую линеечку, начал ударять ею в такт своим словам по зеленому сукну стола. — Вы не в том возрасте, когда можно позволять себе роскошь ссориться с властями. У вас четверо внуков. Их отец умер. Мать безумна, и вам приходится довольно много платить за ее содержание в доме убогих. Я читал ее скорбный лист — на выздоровление надежды нет. Я точен, не так ли? Хорошо, что вы не стали возражать. Власть есть власть, пан Норовский. Мы можем всё. Согласны? Всё! Доманский одинок и молод, мера его ответственности одна, ваша — совсем иная. Он вправе мечтать, а вам следует думать. О хлебе насущном для внуков.
— И убогой дочери, — добавил Дрешновский.
— Словом, мы просим вас сообщать все, что вы знаете, и особенно то, что сможете узнать о намерениях, друзьях и — финансовых средствах Доманского. У нас есть основания предполагать, что он принадлежит к союзу анархистов, а наша монархия входит в международную конвенцию по борьбе с ними.
— Это ложь.
— Это правда! — воскликнул Дрешновский.
Зирах поднял руки, словно в плен сдавался:
— Как говорят в боксе? «Угол»? В угол, господа, в угол! Я буду рад, пан Норовский, если вы поможете нам опровергнуть эти подозрения. Если же вы решите уклониться — мы вправе посчитать вас сообщником Доманского. Со сводом законов знакомы?
— Нет.
— Напрасно. Каждый свой поступок, каждый шаг, любое намерение человек обязан проверять, соотносясь со статьями законоположения. Вот, извольте, параграф сорок девятый: «пособничество, укрывательство или несообщение властям о деятельности государственного преступника карается заточением в крепость на срок от шести месяцев до двух с половиной лет». Накиньте следствие — месяцев семь. Плохо, очень плохо, пан Норовский. Внуки за это время погибнут. Что поделаешь: когда идет поезд, надо соблюдать правила безопасности. Власть — тот же поезд. Благодарю вас за то, что нашли время прийти. Мы ждем вашего ответа на этой неделе, — Зирах открыл стол, достал оттуда коробку конфет и протянул Норовскому. — А это шоколад для ваших малышей. Не отказывайтесь, я сам скоро буду дедом.
Норовский вошел в квартиру запыхавшись. В комнате, где обедали, стол был отодвинут в угол, стулья сложены на кухне, а посредине, усадив на спину трех — мал мала меньше — внуков, Дзержинский изображал лошадь; старший, Яцек, размахивал над головой веревкой, на которой дед развешивал стираное белье.
— У нас цирк! — крикнул Яцек и стеганул Дзержинского. — Поднимайся на копыта! Я что сказал?!
Норовский прислонился к косяку — бледный до синевы. Яцек растерянно посмотрел на Дзержинского, подошел к деду, взял его за руку, потеребил пальцы. Норовский, опустившись на колени, обнял мальчика и прижал к себе.
Мальчик увидал в кармане деда плоскую длинную коробку конфет.
— Деда шоколад принес! — закричал он.
— Это не шоколад, — ответил Норовский, — это гадость, пойди выброси в ведро.
— Я же видал такие коробки в витринах, дед…
— Выброси в ведро, — повторил Норовский.
Яцек взял коробку, прижал ее к груди и вышел на кухню. Слышно было, как коробка ударилась об оцинкованную жесть мусорного ведра. Мальчик вернулся в комнату — нахохлившийся, как воробышек.
— Наездники, марш в кроватки! Спать! — сказал Дзержинский. — Деда устал, у него сердечко болит!
Он поднял Яцека на руки, шепнул:
— Ты у нас старший, смотри, чтобы маленькие на бочок легли и не шалили, ладно? А я дедушку чаем напою и дам ему лекарства.
Дети ушли — тихие, испуганные.
— Что? — спросил Дзержинский. — Плохо? Пойдемте, чай горячий еще, мы давно вас ждем.
— Утром оставался суп в тагане.
— Мы и его съели, и на завтра сварили. Давайте руку. Пальцы-то ледяные. Где запропастились? Я Франтишка просил поехать в больницу, решил, не у Марыси ли вы. Пошли на кухню.
Норовский сел у плиты, обхватил стакан плоскими пальцами, в которые навечно въелась типографская краска, согнулся над шатким кухонным столом, голову опустил на грудь.
— Может, достать капель? — спросил Дзержинский. — Вы очень бледны.
— Ничего. Пройдет. Надо согреться.
— Пейте чай.
— Я пью.
— Наколоть сахара? Я принес головку сахара. Хотите?
— Что, денег достали?
— Нет. Мне подарили. Когда начинает болеть грудь, надо делать жженый сахар. Сейчас я здоров — мальчикам принес.
— Что у вас с грудью?
— Меня посадили первый раз, когда было девятнадцать, и сильно избили. Я очнулся на полу и почувствовал, будто к плитам примерз. Вот с тех пор. Вы пейте, пейте…
— Не устали с детьми?
— Ну что вы! Они у вас чудные. Я завидую вам.
— Не надо завидовать…
— Я добро.
— Не верю. Зависть — всегда плохо.