ложей“ или „Великим Востоком“. В Правление входят выборные от Лож и избранные ими на определенное число лет должностные лица. Главный из членов правления называется „великим мастером“. Он должен быть „человеком государственного ума“, „философом, понимающим дух времени и глубоко проникающим в сущность человеческой деятельности, человеком с организаторским талантом и твердой волей“. г В франкмасонский союз принимаются совершеннолетние „свободные мужчины с хорошей репутацией“. Один из членов братства должен поручиться за надежность кандидата. Наводятся при этом детальнейшие справки о личных качествах, связях, привычках и наклонностях нового члена. Если все условия соблюдены и отзыв испытательной комиссии благоприятен, то вопрос о приеме решается путем баллотировки шарами. Ни один франкмасон не может „перестать быть тем, чем он есть, отказаться от исполнения своих священных франкмасонских обязанностей“. Прием делится на три стадии: „Искания, допущения, подготовки“; „вступления, странствования, принятия обязательств“; „распространения света, обучения, приветствования“. Франкмасонство различает девять „главных символов“. К первым относятся три великих светоча (Священное писание, наугольник, циркуль), „три столпа“ (мудрость, сила, красота), „три неподвижных драгоценности“ (чертежная доска, неотесанный камень, кубический камень); сюда же относятся „три молодых светоча“ (солнце, луна, мастер), „три украшения“ (пылающая звезда, мозаичная плита, зубчатая оправа), „три подвижных драгоценности“ (молоток, ватерпас, отвес). В чем значение этих символов? В древнем Египте наугольник был атрибутом судьи мертвых — Озириса; у древних пифагорейцев означал меру времени, пространства и количества. В масонской символике наугольник означает закономерность, как основу общественного строя. Циркуль очерчивает совершеннейшую линию, не имеющую начала и конца, во всех своих частях равно отстоящую от центра. Вследствие этого он символизирует замкнутый круг франкмасонов, общность и единение. „Три столпа“: мудрость составляет план и руководит постройкой, сила выполняет ее, красота разукрашивает. „Три драгоценности“ означают три ступени — ученик, подмастерье, мастер. „Неотесанный камень“ по символике масонства — человек, не достигший совершенства разума и сердца. „Неотесанный камень“ олицетворяет важнейшие обязанности масона: самопознание, самообуздание и самосовершенствование. Масон должен при помощи масштаба и ваяльного молотка обработать „неотесанный камень“ и превратить его в куб с гладкими, пересекающимися под прямым углом плоскостями. Неотесанные камни, собранные вместе — представляют бесформенную груду. Только кубический камень может плотно и прочно соединяться с другими при постройке великого масонского храма. При помощи „масштаба истины“, „наугольника права“ и „циркуля долга“ гроссмейстер чертит таинственные планы различных частей постройки, которые должен выполнить каждый „вольный каменщик“, не ведая всего замысла».
(Знал, что продавать департаменту полиции Манусевич-Мануйлов — умный не поймет, а дурак испугается. Этого он и хотел: когда вступал в ложу, ему сказано было: «пугни». Зачем — не открыли. А по размышлении здравом все проще простого: торговаться с испуганным легче; дешевле отдаст и смотреть будет с острым, в чем-то даже завистливым, любопытством — это тоже сгодится: когда дело на зависти замешено — оно надежней…)
… Балашов выслушал Веженского внимательно, долго молчал, а потом сказал:
— Вы слишком сумбурно открывали мне сомнения, которые вас обуревают, — то чувства, брат. А теперь, пожалуйста, сформулируйте точно, по-деловому: каковы предложения? Что предлагаете делать?
— Зубатов ушел. Мы сделали так, что он ушел. У него была программа. Какая-никакая, но программа. Какова будет программа преемника и будет ли? Можем ли мы предложить свою программу охраны устоев? Нет у нас такой программы. А у Плеханова, Гоца, Кропоткина и Ленина есть, причем Ленин обращается как раз к той фабрично-заводской массе, которую мы ныне оставили обезглавленной.
— У Ленина? — Балашов наморщил лоб. — Не думаю. У Плеханова — да. Но он очень устал, мне кажется. Парламент, то есть наша тактическая цель, должен его устроить — будет себе выступать с интерпеляциями… Это даже приятно — держать при себе умную оппозицию, есть на ком оттачиваться. Чернов с Гоцем, — террор, кровь, — на пользу дела, пусть себе вызывают ненависть к термину «революция», коль они называют себя «социалистами-революционерами». Приват-доцента Милюкова знаю, и он годен нам; либерал — хочет гарантии порядка.
— Вы не правы, — тихо сказал Веженский. — Боюсь, что вы ошибаетесь. У тех, кого вы помянули, есть программа. У нас — нет. Нам нужна своя программа, четкая, зримая, определенная, потому что без этого нашими победами воспользуются другие силы. Нам нужны управляемые партии, которые имели бы выход на массы.
— Есть Гучков, есть люди дела, которые знают, что и как, — словно продолжая спор с кем-то, заметил Балашов.
— А что, если нашему мастерку и ватерпасу, — тихо спросил Веженский, — противопоставят не только общество фабрично-заводских, но и крестьянский лапоть? Если б в России умели умно сдерживать — так нет ведь, либо вовсе не разрешают, либо уж берега не видно, как все разрешено. Вот о чем тревожусь.
Балашов, не скрывая более раздражения, спросил:
— Что ж, просить Плеве вернуть Зубатова?
— Не в этом суть. Пришла пора выдвигать нашу программу, — настойчиво повторил Веженский. — Пришла пора прорастать, мастер.
6
— Пан Норовский? — вахмистр краковского отделения политической полиции Австро-Венгрии, хмурый, апоплексически толстый, с синевой вокруг глаз, смотрел на поляка безо всякого выражения в глазах. Не трогало его то, что свет, пробивавшийся сквозь пыльное, зарешеченное стекло, делал лицо старика, вызванного к лейтенанту Зираху, тюремным, клетчатым, до синевы бледным.
— Вы меня окликаете уже пятый раз, господин офицер.
— Я не офицер. Я вахмистр.
— У меня дома внуки. Они там одни… Маленькие дети, господин вахмистр.
— Я понимаю и сочувствую вам, однако не могу ничем помочь: когда господин лейтенант сочтет нужным, он позовет.
— Но меня пригласили к девяти утра, а сейчас шесть вечера.
— Я все понимаю и сострадаю вам. Однако господин лейтенант Зирах занят, иначе он бы давно вас вызвал.
Вызвали Норовского лишь в восемь. В кабинете лейтенант Зирах был не один, а с Дрешновским, начальником краковской уголовной полиции. (В отличие от Петербурга, который, пыжась, тщился проводить линию, Вена себя вела хитрее: на те посты, где надо было карать поляков, — поляков же и ставила, пусть себе единокровцы губы друг другу рвут — за арбитражем к австрийцу обратятся, а чего ж еще желать господствующей народности в многонациональной монархии? )
— Садитесь, — сказал Дрешновский старику, — можете курить.
— Я не курю.
— Все политики курят.
— Я не политик.
— А что ж тогда волнуетесь?
— Я волнуюсь оттого, что внуков надобно кормить.
— Поэтому и связались с анархистами, что их надо кормить?
— Я не связан с анархистами.
— А с кем же вы связаны? Что, Доманский скрывает от вас рад занятий? Вы набираете его газету с завязанными глазами?!
— По какому праву вы поднимаете на меня голос? — спросил Норовский, пожевав медленно побелевшими губами. — Если я арестован, вы вольны запереть меня в камеру, а коли я вызван на беседу, я вправе подняться и уйти.
— Пан Норовский, не следует вам пикироваться с моим помощником, — устало вздохнул Зирах, — как- никак, но именно он следит за тем, чтобы вашу типографию не разграбили злоумышленники. Ее ведь так легко ограбить — запоры пустяковые, решеток на окнах нет. А то, что он взволнован, так это ведь понятно… Поляку по крови, верноподданному Австро-Венгерской монархии, пану Дрешновскому приходится выслушивать нарекания из столицы по поводу того, что польские анархисты из Российской империи ведут