лечащего врача Антония Музу часто встречали на улицах или гуляющим в садах Мецената, на Аппиевой дороге и даже на правом берегу Тибра, причем вид у него был весьма праздный. И Ливия присутствовала на каждом праздничном мероприятии, нежная с весталками, улыбчивая с сенаторами, покровительственная к всадникам и снисходительная к простому народу… Представляешь себе? Отец Отечества тяжело болен, а его супруга, его придворный врач, которые во время даже легких недомоганий ни на шаг от него не отходили… Тут что-то одно: либо он, несмотря на болезнь, гневается на них и до себя не допускает; либо нет никакой болезни, она лишь предлог, и, судя по всему, нет и Августа в Риме, раз Ливия и Муза предоставлены самим себе и, как злые языки говорят, «не при Теле».
В середине июня в сенате было зачитано письмо от Тиберия — он еще оставался пятилетним трибуном, шел последний год его трибуната. В этом послании он сообщал, что неоднократно, как мог, заступался за Юлию, пытался содействовать примирению отца с дочерью, просил тестя о снисхождении к своей бывшей жене, но, коль скоро принцепс произнес приговор, он, Тиберий, просит отцов-сенаторов ходатайствовать перед Отцом Отечества, чтобы по меньшей мере Юлии были оставлены все подарки, которые он, Клавдий Нерон, ей сделал… Зачем было написано это письмо? Зачем его разрешили зачитать перед сенаторами? Так Вардий меня вопрошал. А я тебе, Луций Сенека, теперь адресую этот вопрос.
Лишь в следующем месяце, на играх в честь Аполлона, в самом конце их, в третий день до июльских ид, Август неожиданно объявился и предстал перед народом в храме Аполлона Палатинского. Выглядел он и правда словно после долгой и тяжелой болезни: лицо осунулось и покрылось желтоватыми пятнами, веки припухли, под глазами мешки, а сами глаза еще больше сдвинулись к переносице. Но взгляд горел каким-то одновременно грозным и раненым огнем.
По окончании молебна его обступил народ и стал упрашивать, чтобы он пожалел единственную дочь и вернул ее из изгнания. Август терпеливо выслушал ходатаев, никого из них не прервав, а когда все умолкли, угасил огонь во взгляде, печально улыбнулся и грустно ответил:
«Спасибо, друзья, за ваши милосердные пожелания. Позвольте и мне пожелать вам таких же жен и таких же дочерей, как моя Юлия».
Вечером в театре Помпея перед началом представления не только плебеи, но и всадники, сидящие в первых рядах, встали со своих мест и, обращаясь к Августу, стали умолять, а некоторые требовать, чтобы принцепс во имя Аполлона Избавителя, во имя всех великих богов перестал гневаться на Юлию и хотя бы смягчил ее наказание.
Август и тут, похоже, попытался угасить свой огненный взгляд, но он от этой попытки лишь яростнее и болезненнее вспыхнул. И, левой рукой прикрыв глаза, а правой указав в сторону Тибра, громко воскликнул, не желая или не в силах сдержать свои горькие чувства:
«Скорее вот он, Тибр, свои воды смешает с огнем, чем я перестану сердиться на ту нечестивую, за которую вы просите, и гневаться на себя, который выродил и воспитал это развратное животное!»
Устроители поспешили начать представление. Но только оно завершилось, толпы народа, вооружившись факелами, побежали на берег реки, дабы смешать воду с огнем — окунали факелы в Тибр и кричали: «Видишь? Он смешивает! И ты, Цезарь, смешай! Погаси! Пощади ради нас!»
Но Август оставался неумолим.
Рассказывая всё это, Гней Эдий Вардий подрезал лозы, мастерски орудуя серпом и двигаясь вниз по склону холма.
Дойдя до конца виноградного ряда, Вардий выронил серп, — он его специально выронил, раскрыв ладонь, чтобы «зуб Сатурна» упал. И сказал:
X.
Перед отъездом, — продолжал Гней Эдий, — я зашел попрощаться с моим драгоценным другом. Феникс сидел в таблинуме за столом. Перед ним лежала восковая дощечка. А на ней были начертаны стихи. Вот эти:
…Я эти стихи знал наизусть. Это были слова Медеи из второй Фениксовой трагедии. Я удивился и спросил:
«Ты снова вернулся к “Медее”? Хочешь ее переделать?» Феникс мне не ответил. Я внимательнее присмотрелся и увидел, что стихи на дощечке написаны незнакомым почерком. А под стихами — приписка: «Теперь ты свободен. Радуйся и прощай».
Тут Феникс заговорил и сказал:
«Это я ее погубил…»
«Не говори глупостей! — испуганно воскликнул я. — Она сама во всем виновата! Она не только себя опозорила, но потащила за собой многих, очень многих людей!.. Она бы и тебя погубила, если б боги тебя не хранили!»
«Да-да, именно
«Ты не мог ее спасти! Не обманывай себя. Она бы всё равно погибла! Она, мне кажется, хотела погибнуть и всё для этого делала».
«Да, наверно, хотела, — соглашался Феникс и возражал: — Но я себя не обманываю. Мне не удастся себя обмануть…Я помню, как я ее оттолкнул…Она поняла, что никто не придет ей на помощь. И захотела погибнуть».
«Прекрати! — потребовал я. — Не нужна ей была твоя помощь. Ей нравилось над тобой издеваться!..Она и сейчас над тобой издевается, прислав эту записку».
«Да, издевается, когда предлагает радоваться… — задумчиво ответил Феникс. Но вдруг вскочил и закричал на меня: — Но я ведь действительно радуюсь! Тому, что она утонула, а мне удалось спастись!.. Ты меня спас! И ты заставил меня утопить Юлию! Ту Единственную, которую боги мне предназначили, которая снилась мне с детства, которую я искал в других женщинах!»
Я растерялся и не знал, что ответить на это обвинение. А потом сказал:
«Нас обоих спасла Ливия…»
XI. Гней Эдий Вардий замолчал и стал смотреть на меня. Глаза его выпучились, брови насупились, щеки надулись, губки выставились бантиком.
Он долго на меня смотрел, не произнося ни слова, и мне подумалось, что надо что-то сказать, чтобы прервать молчание. И я высказал мысль, которая несколько раз всплывала у меня в голове, но я ее отталкивал от себя и топил в других мыслях.
— Может быть, я неправильно понял, — сказал я, — но мне показалось, что Ливия, о которой ты так почтительно отзываешься, именно она весьма способствовала тому, что Юлия себя опозорила. Ливия будто специально выжидала, чтобы Юлия и ее друзья… прости, ее сообщники… чтобы они дошли до такой черты,