Население Заволочья было очень пёстро. Кроме славян, составлявших основной костяк, жили тут югры, вогулы, зыряне, водь, емь, чудь, корела, заволочьская чудь, печора, пермь. Иные из них отроду не слыхали слов Христовых, иные, крещённые при Стефане Пермском, снова перешли в язычество, запуганные волхвами и шаманами. Шемяка, не озабочиваясь нравственным образованием туземцев, решил объединить их путём приведения к присяге себе, великому князю всея Руси. Кто заявлял о своей приверженности ему, те назывались людьми «добрыми». А что делать с теми, кто присягал московскому великому князю и изменять ему не хотел? С ними круто поступал Шемяка, в котором не умолкала брань сердца. Встретив противодействие, он не только не гасил своего первого раздражения, но разжигал сам себя пуще, пуще, пока не усиливал своего гнева до двоегневия.
— Ах, ты за Тёмного? Сам таким будешь!
И ослеплял, и убивал, но больше всего — бросал непокорных в реку Сухону с камнем на шее. Видя такой оборот, несогласные начали ловчить — присягали для виду. Это для Шемяки не являлось тайной, но он делал вид, что верит своим подданным, держался надменно, чванливо.
Узнав, что Василий Васильевич сразу после Рождества Христова выступил из Москвы в поход против него, Шемяка сперва храбрился, начал созывать ополченцев. Он любил воевать. И не столько добыча его влекла, сколько трудности и риск, опасности и невзгоды, которые высоко поднимают человека, делают его нужным и значительным. И он никогда не уклонялся от боя и сейчас готовился к нему.
А лазутчики сообщали нехорошие вести: великий князь, отпраздновав Крещение в Сергиевой Троице, пошёл в Галич и, оставшись там сам, послал на Сухону разными путями ратные полки под предводительством своего сына Ивана с Семёном Оболенским, Фёдора Басенка и татарского царевича Ягупа. Сила шла настолько превосходящая, что Шемяка не дерзнул противиться со своим разношёрстным и ненадёжным воинством. Оставив в Устюге наместником боярина Ивана Киселёва, он ушёл в северные пределы Двины, на реку Кокшенгу, где у него были укреплённые городки.
Юный великий князь Иван III не удовлетворился взятием Устюга и начал безжалостное преследование. Это был в его жизни третий поход, а он, начитавшись «Поучений» Мономаха, по его примеру мечтал совершить их не меньше восьмидесяти трёх. Взяв городки на Кокшенге, московская рать пошла следом за Шемякой дальше — до устья Ваги, до Осинового поля.
Шемяка метался с места на место, но опять сумел в своём утлом возке укатить скрытыми путями в Новгород. А двенадцатилетний великий князь Иван с воеводами был решителен и безжалостен. Всех сторонников и друзей Шемяки он лишил имений и вольностей, посадил повсеместно в Устюжской волости своих наместников и вернулся к отцу с богатой добычей, ликуя и блистая славой.
Василий Васильевич, научившийся ходить без поводырей, полюбил уединение, часто убредал в какой-нибудь укромный уголок Кремля или на Подол, садился прямо на землю, вслушивался и, казалось ему, всматривался в прекрасный Божий мир: по утрам трава прохладная и ярко-зелёная, и майская молодая листва переливается на ветру изумрудом, а на небосводе — ни единого облачка.
Скворцы прилетели к родным скворешням и заливаются, горлышки раздувая.
Он откидывался навзничь, подставляя лицо солнцу и касаниям ветра, дыша запахами прогревшейся на пригорке земли и свежестью полуразвернувшихся, клейких ещё листьев осокорей и вязов. После гибели Антония молчалива стала душа. Она не познала блаженства покоя — она стала недвижна. Василий Васильевич перестал надеяться, что он ещё переменится как человек. Он, конечно, будет продолжать стараться не окаянствовать, а там уж как Бог даст. Никакой грех не спрячешь в орех. Единственное, что вселяло уверенность в будущем — не в своём собственном, а в будущем родины, — что Иван-сын вырастет настоящим великим князем: на военные походы охочлив, решения принимает не спрыгу, тяготы положения своего и обязанности понимает, в дела вникает. Будет добрый хозяин земли Русской, справедливый и рачительный. Чем более очевидно это становилось, тем легче делалось Василию Васильевичу, будто Иван полудетскими цыпастыми руками снимал с него часть его забот. Да так оно и было.
Только сиротство духовное с уходом Антония угнетало и росло день ото дня. Всяк человек, исчезающий навеки, вмале погодя, вдруг предстаёт в памяти близких как загадка. Что в нём сокрыто было? Не узнать теперь. Только чувствовал Василий Васильевич, что общение со смиренным монахом не могло пройти бесследно, не мог он не воспринять от него хоть в малой мере его духовное начало, живое и цельное, ясное до последнего мгновения его жизни. Антоний представал на каждый мысленный зов, обращённый к нему, но всегда молчал. Нешто был чем недоволен? Или там люди бессловесны?
Владыка Иона, глубоко чтивший Антония и вполне разделявший горе великого князя, сказал ему тогда, в прошлом году:
— Мы ничего лучшего или большего не сумеем сделать для усопшего, чем ежедневно молиться о нём. Ему необходимо это особенно в первые сорок дней. Тело его ничего не видит и не слышит, но душа чувствует молитвы за неё и благодарна тем, кто их приносит и кто духовно близок ей.
Сорок дней, пока душа Антония странствовала по небесным обителям и адским безднам, не зная ещё, где суждено ей остаться до общего Воскресения из мёртвых, Василий Васильевич, по совету Ионы, решил посетить несколько монастырей, известных своей строгостью и святостью.
К игумену Боровского монастыря Пафнутию ехал с некоторой робостью. Удивительный то был монах: ласковый и снисходительный со смиренными, он был суров к сильным мира сего и говорил им жестокую правду. И Тёмного встретил без искательства, сказал прямодушно:
— Шестьдесят лет я общался с князьями и боярами и нашёл, что это одно испытание для души, а пользы ни какой!
Но и к нему вопрос был столь же прямой:
— А за что ты, отче, князя Василия Ярославича невзлюбил?
Чёрные глаза праведника из-под приспущенных век окинули великого князя молниеносным взглядом:
— Ты ли зело любляше его?
— Он брат жены моей.
Пафнутий ответил неохотно и рассеянно:
— Когда вы с ним попали в плен к татарам, я молился не только за тебя, но и за него.
Василий Васильевич не стал настаивать, но за время трёхдневного пребывания в обители узнал от насельников, что князь Серпуховской питал личную неприязнь к Пафнутию за его происхождение: был игумен внуком татарского баскака, крестившегося при Дмитрии Донском. Василий Ярославич нашёл среди правоверных мусульман такого татарина, который захотел поджечь обитель, с той целью и пришёл сюда. А игумен встретил его так ласково да участливо, что татарин сразу же покаялся во всём и ушёл, не причинив вреда. Правда ли, нет ли, что князь Серпуховской подговорил татарина, но слух-то такой пополз, что же удивляться насторожённости Пафнутия, который на прощание, благословив Василия Васильевича, сказал ему:
— Не любо мне дурные предсказания делать, но остерегайся серпуховского князя, как и другого своего родственника Дмитрия Юрьевича.
Насчёт Шемяки Василий Васильевич не заблуждался. Но чтобы шурин?…
Софья Витовтовна решила составить новую духовную грамоту в присутствии Ионы, младшей великой княгини Марьи Ярославны, сына Василия и внуков.
Подьячий Беда оказался худородным и безлепым, умевшим только перья очинять да не шибко горазд с листа перебеливать, а с голоса писать терялся и медлил. Софья Витовтовна раздражалась и, наконец, велела позвать Степана Бородатого.
Тот писал борзо, отвлекался, только чтобы на иконы познаменоваться да на великого князя или владыку Иону бросить взгляд, ища одобрения или порицания.
— Се аз, грешен и худая раба Божия София, пишу свою духовную грамоту отправления чина и своей души, в своём смысле в своём разуме, — продиктовала она начало и прервалась; — Достань-ка, Степан, третью духовную супруга моего Василия Дмитриевича, посмотри, что он мне отписывал.
Бородатый был дьяком опытным и памятливым. В один миг отыскал искомую бумагу, прочитал:
— «…Там княгиня моя господствует и судит до кончины своей; но должна оставить их в наследство сыну; сёла же, ею купленные, вольна отдавать кому хочет…»