В возки рассаживались в темноте, на ощупь. Старый челядинин, держа лошадь под уздцы, толковал молодому служке:
— А за столом новобрачные с одного блюда едят. Только они ничего не едят, в томлении похотном находятся.
Служка гоготнул с удовольствием.
Батюшка Иван Дмитриевич вдруг развернулся резко, ажно полы шубы разлетелись, да так въехал кулаком в скулу челядинину — треснуло! Ровно дерево сухое лопнуло.
Слуги умолкли в удивлении. Никогда этакого не случалось с боярином.
Храпящие от натуги лошади тяжело рванули возки, утопающие полозьями в подтаявшем снегу.
Пламя двух тысяч свечей отражалось бликами на стенах Золотой палаты, рубиново переливалось в яхонтах, ослепительно проблескивало в гранёных алмазах, вправленных в золотые лапки жуковин, что во множестве были на перстах гостей, матово оттеняло живой чернью серебряное шитьё одежд.
Щедрая свадьба, знатные гости, как и подобает быть на царском торжестве, когда великий князь сводился на радость своих подданных. Но высшую усладу доставлял этот желанный случай Софье Витовтовне. Хоть она давно уж разменяла шестой десяток, однако оставалась женщиной с силой в теле, с трезвой мыслью и любвеобильным сердцем. Когда схлынула первая суета, когда осемьянившиеся Василий Васильевич и Марья Ярославна выслушали и от иноземных посланников, и от великих да поместных русских князей все многословные пожелания, сопровождавшие вручение подарков, она успокоилась, стала с виду весела и беспечна. Сели за пир.
Первым делом Юрий Патрикиевич, посажёный отец, выпил чару серебряную всю, так что стал виден изнутри золочёный венец на дне её. Потом в полном молчании вскрыли молодую, то есть отец посажёный поднял стрелою прозрачный покров фаты и взорам явилось свеженькое, хотя несколько утомлённое, круглое личико Марьи Ярославны. Глазки чёрненькие помиговали, бровке хмурились.
— Курица-иноходица пса излягала! — дурашливой скороговоркой крикнул кто-то из толпы, набившейся в сени.
Марья Ярославна вспыхнула, губки гневно вздулись.
— Что уж ты, — впервые в жизни заговорил с ней Василий. — Разве можно сердиться? Это же бахор, шутник!
Юрий Патрикиевич обнажил в улыбке длинные зубы, крякнул в сени:
— Не учи плясать, я сам скоморох!
Оттуда ответили взрывом хохота.
Пир начался.
Яства полагалось подавать с благочинием и пристойностью. И кому назначено было подавать, те говорили яствам поодиночке молитвы, а те, кому назначено было их есть, говорили добрые речи великому князю.
Понесли чередою блюда над головами, пошли друг за дружкой: грудь баранья верченая с шафраном да языки верченые, солонина с чесноком, зайцы сковородные в репе запечённые да зайцы разсольные, да шти, да калья — похлёбка на огуречном рассоле со свёклой и куричиной, да ещё с мясом утиным. А ещё топешки — калачи, в масле ломтями жаренные. Перед молодыми ставили яства и разрезывали, но они их не касались. Полились меды молодые да стоялые, малиновые, смородинные да вина фряжские, да вотка, из Европы двадцать лет тому назад завезённая. А ныне уж и сами её делать обыкли[70].
Юрий Патрикиевич верховодил пиром, велел пить, не отказываясь, чтоб не чинить споров, а быть во всём, как велось исстари, без спору, и желать во всём добра великому князю дополна.
Никто и не отказывался. Выпивали всё, что наливали. Лица разгорячились, глаза заблестели. Голоса делались всё громче, всё бессвязней, шум свадебный всё веселее.
В сенях топотали плясцы. Их в палаты не пускали. Кто хотел плясать, выходил в сени.
Софья Витовтовна пила и кушала умеренно, с очевидной доброжелательностью выслушивала какие- то, вполне возможно, даже и нескромные слова, которые шептал ей на уха служилый князь Юрий Патрикиевич, заехавший некоторых московских бояр ещё при Василии Дмитриевиче. Сейчас он занимал то место возле великой княгини, которое вчера ещё принадлежало Ивану Дмитриевичу Всеволожскому.
Особое расположение великой княгини к Юрию Патрикиевичу заметили все, многие в сомнении пребывали: недавно на него опалу наложила, а теперь возьми и посади к себе под бок — с чего бы это? Иные бояре огорчаться начали: не зря ли чурались Юрия Патрикиевича, не чая, что так недолго будет он в опале? Уже без осторожности, а с хмельной уверенностью просчитывали, что вот и слобода у него в Заяузье управляется особо, все доходы — Патрикиевичу, и дворовые места в Кремле многие себе пригрёб, а Софья Витовтовна себе житничный двор поставила на Подоле, а земля всё дорожает и дорожает, а у Патрикиевича-то земли и в Коломенском, и в Ростовском уезде, да ещё в Костромском, да Муромском, не считая сёл и деревень в ближних подмосковных волостях: и на Хотуни, и Ярославке, и Вышгороде.
Всё это Софья Витовтовна, хоть урывками, да очень слышала, но удовольствия это ей не портило. Завистники всегда есть. А Патрикиевич, вот он, рядом, надёжный, заботливый, как муж родной. Руки длинные, такие всё по-хозяйски обладят. К тому же литвин, своя кровь. Отдалила его от себя — не плачется, приблизила — не кичится.
А вон и Юрьевичи ненавистные невдалеке сидят.
Дмитрий Шемяка да Василий Косой с молодой женой Пелагеей, тоже Патрикиевича обсуждают, больше им и поговорить не об чём. Злобу копят, ох, копят!..
— Что невеселы? Аль вина кислы? — крикнула им через стол Софья Витовтовна.
Пирующие от голоса её враз примолкли. Боялись межродственной свары.
— Нет, матушка княгиня, мы всем довольныя, — бойко ответила Пелагея-утиный нос, семя Всеволожское, век бы его не поминать.
Мы, говорит! Заединщики, стало быть! Софья засопела, что было признаком подымающегося гнева. Но шум пира возобновился, и никто её сопенья не услышал. Один Патрикиевич, умница, всё понял, дал знак старшему дружке Басенку сыр резать и перепечу. А младшие дружки принялись их разносить по гостям вместе с платками и полотенцами, шитыми золотной нитью и шёлками.
Юрьевичи на свадьбу явились, желая быть миротворцами между отцом и Василием Васильевичем, их двоюродным братом. Они были, как все, вполпьяна ещё, но уже разогревшиеся и готовые пировать всю ночь напролёт и завтра с утра ещё. Говорили про братцев, что были они не в отца, больше любили богатырствовать за пиршеским столом, нежели на поле брани.
— Погляди-ка, Митрий, на тётушку…
— А что? Дородна, тучна, за русскую красавицу могла бы сойти, даром, что литвинка, — отозвался Шемяка, не зная ещё, куда клонит Василий Косой.
— А кто рядом с ней, он, значит, заместо моего тестя Ивана Дмитрича теперь?
— Стало быть, так. Ну и не торг. А что?
— А я обижаюсь.
— Ха-ха-ха!
— Может, он и в опочивальне заменит его?
— Ха-ха-ха!
Пелагея склонила голову набок, прислушиваясь, о чём так весело говорят братья. Те ей по пьяни охотно разъяснили, что дед её Иван Дмитриевич Всеволожский был любодеем великой княгини, а теперь она, видно, другого завела. На Пелагею от этого, а пуще от мёду пенного, такой напал хохотун, что Софья Витовтовна не захотела боле сдерживаться:
— Что ли, у нас там галки растрещались?