ковши со стоялыми, крепкими. После пития мёду из скляницы великий князь потоптал её ногой, а опричь него никому топтать не разрешалось. Остатки скляницы полагалось, собрав, кинуть в реку. Что и было исполнено. В Яузу.
Певчие монастырские опять пели многая лета князю и княгине, пели большим демеством, напев старинный, взятый с греческого, несколько гнусливый, в один голос, но очень стройный и благородный.
На дворе потеплело, небо стало заволакиваться. Покойно и мирно было внутри монастырских стен. «Благодать Божия живёт здесь, — подумал Василий, вбирая взглядом гущину обнажённых дерев со старыми грачиными гнёздами, тонкую вязь крестов на куполах, тихих иноков в чёрных одеждах. — А что, коли бы я вот так… глаз не поднимая всю жизнь?…» Странно было, что в такой час, только что от венца, пришло к нему это желание — остаться здесь навсегда и мёду вишнёвого больше не пити, никого не воевати, и никакую Марью не пояти. Она теперь все глядела сквозь фату ему в лицо неотрывно. И было от этого не радостно, а только стыдно.
Дальше путь шёл по Болвановской дороге к Крутицкой обители. Тут всё в точности повторилось, только одарила монахов молодая великая княгиня не иконой, а золотом шитыми пеленами. Игумен обратился с просьбой к великому князю: есть у монахов в лесу свои борти, но вот инок, умевший с пчёлами обращаться, ушёл в мир иной, а больше никто не обучен этому делу. Василий Васильевич сказал, что передаст монастырю своего бортника Андрейку Грача, чем очень порадовал братию.
Ещё ниже по течению Москвы-реки на том же, левом берегу стоял Симонов монастырь, а от него свадебный поезд повернул назад и возвратился в Москву по Ордынской дороге с заездом ещё и в Алексеевскую обитель.
По всему пути на обочины выходили, кроме сирых да убогих, ещё и жители мимоезжих деревень: крестьяне, мастеровые люди, бортники либо ловцы, — и всем перепадали от новобрачных серебряные монетки, которые запасены были впрок.
Но деревня Посестрия оказалась совершенно безлюдной, никто не вышел за княжеской милостыней.
— Все, как есть, прыщом померли, так что и хоронить некому, иные и посейчас окоченевшие в избах лежат, — объяснил постельничий боярин Фёдор Басенок.
Молодые испуганно притихли. Они знали слишком хорошо, что значит помереть прыщом. На их недолгом веку эта болезнь — её зовут ещё пазухой или пупырухом — пустошила целые города и сёла. И никакой управы на заразу не придумать, только молиться да ждать исхода. Сначала пупырух объявлялся на коровах и лошадях, от них перескакивал на людей. Выскочит на теле в неудобном каком месте- подмышкой, на шее, в паху — пупырышек, рдеет, рдеет, потом зажелтоголовится, а через сутки начинает уж и мясо отчиняться. Ещё через день-другой и кончина приходит тихая, без мучений. Успеешь и исповедаться, и причаститься. Не просит умирающий у родных ничего, кроме воды, нестерпимо хочется пить до самого последнего вздоха. Как не подать родному человеку ковшичек, а подал — пупырух на тебя перескочил, теперь сам готовься на санях ехать. Когда останется в дому один последний, так что в воды подать некому, то ставит он, пока в мочи, рядом с лежанкой лоханку с водой. Как перестанет рука осиливать черпак, отходит болящий из сего света, и, может, не скоро найдут его, а обнаружат случаем и скажут: «Помер прыщом». В монастырской церкви помолились за упокой посе-стринских. Василий Васильевич повелел боярам завтра же помочь предать земле всех ещё не захороненных. На паперти пал на колени перед молодыми неопрятный мужик, давно немытый и нечёсаный, протянул чёрную в цыпках руку:
— Помилосердствуй, государь, помоги! Баба прыщом померла, подай же на погребение тела скудельного!
— Не слушай его, княже, это облыжник! — сказал шедший сзади Фёдор Басенок, но Василий Васильевич не расслышал, взял из кожаной висевшей на поясе калиты, сколько рука захватила, серебра, сыпанул несчастному в ладони, которое тот проворно подставил ковшичком. Не сказав и «Спаси Господи!», мужик резво вскочил с колен и, взлягивая, помчался прочь.
— Эх, великий князь, говорил же я, что облыжник он. И баба его такая же лгунья, вон смотри, уже торопится к нему. Сейчас в корчму пойдут, медами да пивом упьются.
— Так, значит, не померла его баба? — обрадовано спросил Василий Васильевич.
— Да нет же, вон, видишь, она, зипунница… Догнать бы их да батогов всыпать. Велишь?
— Не велю. Не померла, значит? Как хорошо!
Игумен Макарий поглядел наскоро на великого князя, добро и благодарно поглядел, сказал, прощаясь:
— Человеколюбие есть подобие Богу, так как благо творит всем людям, и благочестивым, и нечестивым, Как и сам Бог благотворит. Ничто так не приближает сердце к Богу, как милостыня.
А Фёдор Басенок, проворно откидывая медвежью полость на великокняжеских санях, думал: нет, такому князю можно служить и головой, и копьём.
Монастыри, словно сторожевые посты вокруг всей Москвы, не объехать их и за целый день, поэтому заехали ещё в Чудов монастырь да Вознесенский, а потом уж и на пир свадебный поспешили. И молодые устали, я гости заждались.
В великокняжеском дворце всё было готово к возвращению новобрачных. Лавки покрыты полавошниками первого наряда- суконными со львами. Это для княжого стола и прямого. Для стола кривого и приставка, где будут гнездиться меньшие бояре со чада, полавошники второго наряда — суконные с разводами. Кто в чести, будут сидеть «на львах». Кто попроще- «на азводах». На отдельном столе, покрытом тремя скатертями, калачи и солоница, сыр, а главное, перепеча — хлеб сдобный с гранями, подобие кулича. Без перепечи свадьбы не бывает.
Свечи пока зажгли не все. При малом их свете вино блестело в чашах, распространяя чужеземную воню, приятно и тревожно дразнящую ноздри. Пахло как бы раздавленными косточками вишни, морозно, терпко. Продолжнтельным нежным звоном отзывались серебряные блюда и кубки, когда, уставляя их посреди стола, слуги задевали ими друг о друга. Тени, сшибаясь головами, суетились на узорчатых стенах. Горячие, только из печей, пироги пыхали пузырчатым пенным маслом. Розовели горами тонко нарезанные белужьи пластины.
Натоплено было жарко. В растворённые цветной мозаики окна тяжело вливался зимний суровый воздух. К вечеру пал туман. Он копился внизу меж теремов, укутывая деревья, подбираясь к крышам, заглушая людской озабоченно весёлый говор, ступь тоже весело взволнованных коней и ржанье кем-то укушенной в тесноте кобылы. Съезжались уже. Верхами и в возках. Выпрастывались медлительно из одежд, тут же подхватываемых слугами, охорашивались, обтирали замокревшие от тумана бороды и усы.
В верхней своей холодной горнице, вцепившись унизанными перстнями заледенелыми пальцами в раму, Анастасия Всеволожская глядела на княжеский двор, где метались тускло-дымные факелы, вырывая на миг из вечерней мглы то височные длинные подвески, то жемчужную снизку на чьём-то запястье, то пышно-покорную груду соболей на плечах.
— Не-на-ви-жу! — произнесла внятно, раздельно. Прошлась, обняв плечи, натягивая туго бархатные рукава, стараясь унять рвущееся дыхание, от которого высохло горло. Фалернского бы сейчас, сурожского чашу-залпом, чтоб растаяла судорога в груди, бешенство, камнем стиснувшее, распустилось бы в нежащем забытье, занавесила бы всё зыбкая пелена, где смешались и смех, и рыдания!
Показались уже во дворе фонарщики с носилками, где горели решётчатые большие фонари, зажжённые водокщеною свечою. Молодые прибыли. И не рад бы петушок в пир, да за крылышко тащут.
Настя подняла с полу суремницу, валявшуюся среди предотъездного беспорядка, помешала загустевшую краску, ещё раз кисточкой положила её на отяжелевшие, слипшиеся ресницы. Огромные глаза на меловом лице неподвижно глядели из зеркала.
Безмолитвенно, беспоклонно перекрестилась в угол, твёрдо стукнув в лоб перстами, и пошла вниз, тяжело, не по-девичьи ступая по лестничному ковру.
Семейный обоз Всеволожских, готовых к побегу в Звенигородский удел, ждал, притаясь, за забором. Будь всё проклято и навеки! Февральский туман забивал дыхание. Слышно было, как в ярко освещённых сенях дворца великокняжеского развесёлый хор грянул свадебную: