— Ага, тот самый, что состоит при мне всю мою жизнь, — ядовито напоминаю я ей, — еще со времен изгнания.

— Ну, ты же знаешь, я вечно путаюсь в именах, — лживо заявляет она и тяжко вздыхает. — И все почему-то на А. Авигея, Ахиноам, Авесса — теперь еще Авиафар.

— Да не теперь. Лет уж пятьдесят.

— Мне иногда кажется, что во всей стране только два имени и начинаются с В — мое да Ванеи.

— Авиафар мой священник, — неторопливо напоминаю я ей о том, что, как оба мы знаем, ей и без меня хорошо известно. — Тот, что одним из первых присоединился ко мне, когда Саул убил его отца.

— Твой священник — Садок.

— У меня их двое.

— Ну пусть, а зато Нафан — твой пророк, — парирует она.

— Нафан — пустомеля, и, кстати сказать, он всегда относился к тебе с неодобрением.

— А пророк выше священника, — преспокойно продолжает она, словно не расслышав моих слов. — Нафан считает, что тебе не следует доверять Адонии. Боже милостивый, снова на А. У нас теперь даже Ависага есть. А как звали эту твою покойницу-жену, ту, вдовую, которая все молчала? Авитала, мать Сафатии.

— Ты у нас вроде бы вечно путаешься в именах.

— А если у человека имя начинается с А, так это всегда не к добру. Асаил, Ахитофел, Амнон, Авессалом, Авенир, Амаса — чем все они кончили? Милый, — она вкрадчиво склоняется надо мной, и мне вдруг приходит в голову, что выражение столь всеобъемлющей доброжелательности просто не может не быть двуличным, — ну пообещай мне, что ты никогда не назначишь царем человека, имя которого начинается на А. Больше я тебя ни о чем не прошу.

У меня дыхание спирает от такого бесстыдства.

— Я обдумаю твою просьбу со всей серьезностью, — обещаю я, гадая о том, до каких пределов затрепанного маразма я, по ее мнению, докатился.

— Вчера, — это первое, что сообщает мне Вирсавия на следующее утро, — ты дал мне слово, что никогда не назначишь Адонию царем.

На сей раз она в платье из огненного шифона, на голове ее красуется диадема из жемчугов и каких- то еще драгоценных камней. Она и теперь, приодевшись, становится столь соблазнительной, что мне, как обычно, не терпится содрать с нее платье, оставив ее в чем мать родила.

— Что-то не припоминаю, — отвечаю я, упиваясь ее нахальством.

— Вон Ависага была здесь и слышала, как ты это сказал.

Сидящая за своим косметическим столиком Ависага — истинный образец осмотрительности, я знаю, она меня никогда не подведет.

— Неужели ты не понимаешь, что Ависага засвидетельствует все, что угодно, если я ее о том попрошу? — с достоинством отвечаю я Вирсавии.

— Чем это тут пахнет? — с невинным видом спрашивает она, в очередной раз меняя тему с находчивостью, которая всякий раз меня поражает. Она морщит нос, приоткрывая маленькие, крошащиеся зубки, и вид у нее при этом становится опасливым, точно у кролика. — Кто-нибудь, откройте окно.

Я хохочу. У Ависаги, когда она улыбается, ямочки появляются на щеках. Медноватого тона румяна, которые она накладывает на лицо, выделяют высокий обвод ее смуглых скул.

Пахнет тут, разумеется, мной — затхлым, завосковелым, иссыхающим. Слуги душат мое ложе алоэ, корицей, мирром, но пахнет от него все едино мной. Смрадом смертности и зловонием мужчины.

По всему дворцу курится едкий фимиам. Горит, быть может, тысяча наполненных ладаном кадильниц. Эти ароматические курения и смолы наверняка обходятся нам каждый год в бешеные деньги. Стоит ли дивиться, что торговый баланс наш выглядит бледно. Еще добавьте сюда антисептическое миро, и мед, и благовонные притирания, и снадобья, которыми Ависага умащает мои язвы и пролежни. Мои сыпи и прыщи она умеряет припарками из инжира. Милая, неутомимая в своей заботливости девочка не жалеет для меня сил, она всегда к моим услугам. Она грациозно и беззвучно снует вокруг, сохраняя безупречную прямоту осанки и нерушимую ровность повадки. Или я выдумываю Ависагу Сунамитянку, пересоздаю ее из своих желаний? Благоуханна, как виноград на горе ароматов, подобна золотым яблокам в серебряных сосудах. Она трепещет от блаженства, когда я глажу и ласкаю ее, и беру в ладони ее лицо, и мягко опускаю голову ее себе на грудь или во впадинку у плеча. В такие минуты душевного единения я жалею, что милая девочка не знала меня в мои лучшие годы, задолго до того, как побелели волосы у меня на груди. Слава юношей, сами понимаете, — сила их, а украшение стариков — седина. Видит Бог, этих украшений у меня ныне в избытке, но Ависага вот признается, что ее притягивают белые волосы у меня на груди. Она часто ласкает меня здесь, навивая их на пальчик. Косматые мужчины ей не нравятся, признается она, надувая губки, мужчины вроде Исава, с кустистой порослью на плечах и спине. Видимо, я в этот список не попадаю, если только дитя не врет, а я знаю — не врет.

В Сонаме, с простодушной гордостью сообщает нам Ависага в ответ на наши расспросы, отец ее владеет хорошей землею и живет в обильном достатке. Она стерегла виноградники сыновей матери ее, а своими пренебрегала. Другие часто посмеивались над ней, самой юной и робкой в большой, процветающей семье, и она с готовностью убедила себя в собственной никчемности. Для них это была игра. А ей так хотелось заслужить похвалу. Ту же неуемную потребность радовать других, жертвуя собой, она выказывает теперь и со мною. Как мне хотелось бы быть достаточно бодрым, чтобы прислуживать ей. Это я мог бы время от времени подавать ей еду, я мог бы помогать ей раздеваться и одеваться, приносить ей тазик чистой воды или корзинку с плодами летними. Ее искали и нашли для меня, потому что она оказалась самой красивой девицей во всех пределах Израильских. Я вызываю ее на разговор. Мне нравится слушать ее.

— Помню, они все дразнили меня одной песенкой, — негромко рассказывает она, — я так из-за нее горевала. «Есть у нас сестра, которая еще мала, и сосцов нет у нее». Как-то раз они спели ее на свадьбе. Я закрыла лицо руками и убежала в темноту. Мне хотелось умереть. Так до утра и не вернулась. И не отвечала, когда они звали меня. Лежала на земле и плакала, чувствуя себя тоненькой, как лист, а потом заснула средь дынь, у корней деревьев.

— Теперь-то у тебя есть сосцы, — утешаю я ее.

— А они не очень маленькие?

— Для чего? — снисходительно улыбаюсь я.

— Для тебя.

— Голубушка, мне хоть и немного, а все же за семьдесят, — сокрушенно осведомляю я ее. — Вон Адония уже желает тебя, дай срок, пожелает и Соломон. Потому что ты прекрасна и потому что была с царем.

— Разве я красивее Вирсавии?

— Гораздо красивее.

— Красивее, чем она была, когда ты впервые увидел ее?

— Ты — запертый сад, заключенный колодезь, запечатанный источник. Для меня ты прекраснее, чем когда бы и кто бы то ни был в мире.

Она не променяет меня и на обоих моих сыновей. Я-то теперь знаю, как разговаривать с женщиной, а они не знают. Груди ее с темными сосцами, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями, совершенные ягодицы, точно лани полевые, подобранные под пару. Я первый в ее жизни человек, получающий от разговора с ней удовольствие, слушающий как зачарованный ее ответы, внимающий ее разрозненным мыслям. Где она еще такого найдет?

Она сознает, что может ныне без стыда сказать мне все, что придет ей в голову, и сознает, что может молчать со мной обо всем, что ей хочется скрыть. Не диво, что ей представляется, будто она без памяти любит меня, не диво, что ей кажется, будто со мной ей бояться нечего. Когда голова ее уютно покоится у меня на плече, я вожу большим пальцем по очертаньям ее чела, или по изгибу ноздри, или по податливому ободку ее пухлой верхней губы, отдающей в мерцающем, меркнущем свете моих оплывающих светильников цветом сливы или граната. Так я ласкаю ее, привычно и ненасытно. Чем бы утешился я ныне в мире, не будь в нем моей Ависаги? Ни один из мужчин, каких она знала, не был так счастлив с нею, как я, счастлив одной лишь возможностью видеть ее лицо и прикасаться к нему, счастлив простым осознанием ее

Вы читаете Видит Бог
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату