— Я понял.

— Что ты понял?

— Ты поклялся, что не предашь его смерти, — бестонно зачитывает он с таблички. — Но не поклялся, что я не предам его смерти.

Он произносит эти слова без какого-либо проблеска веселья на мрачной физиономии, и меня охватывает тяжкое ощущение, что ни черта он не понял, о чем я ему толковал.

— Соломон. — Ависага, голубушка, принеси мне немного этой пакости, которую ты приготовила, чтобы угомонить мой желудок.

— Бикарбоната натрия?

— Нет, тут требуется что-нибудь покруче. Помнишь, та смесь алоэ, горечавки, валерианы, хины, водосбора, сыти, ревеня, дудника, мирра, пупавки, шафрана и мятного масла?

— «Ферне-Бранка»?

— Да, лапушка моя. Соломон, придвинься поближе, еще ближе — нет, довольно.

Не выношу мужских одеколонов, как и сладости мужского дыхания, и то, и другое заставляет меня виновато вспоминать о кучах дерьма, которыми человек метит свой жизненный путь, старательно делая вид, что они к нему никакого отношения не имеют.

— Соломон, возлюбленный сын мой, — говорю я ему голосом, пониженным до уровня почти священной серьезности, — я собираюсь открыть тебе ныне бесценную тайну всякого царствования, тайну, которая позволит тебе править достойно, заручившись почтением всех твоих подданных, даже тех, кто исполнен вражды к тебе. Ты ведь хочешь когда-нибудь стать царем, правда? Царем стать хочешь?

— Царем стать хочу.

— А почему ты хочешь стать царем?

— Потому что люблю обезьян и павлинов.

— Обезьян и павлинов? Шлёма, Шлёма, ты сказал — обезьян и павлинов?

— Я люблю обезьян и павлинов.

— Ты любишь обезьян и павлинов?

— А еще я люблю сапфиры и престолы из слоновой кости, обложенные чистым золотом, и чтобы два льва стояли у локотников, и еще двенадцать львов стояли на шести ступенях по обе стороны, и чтобы на кедрах внутри храма были вырезаны подобия огурцов и распускающихся цветов.

— Огурцов и распускающихся цветов?

— Ага, огурцов и распускающихся цветов.

— И поэтому ты хочешь стать царем?

— Это мама хочет, чтобы я стал царем.

— Что еще за огурцы такие?

— Не знаю. Она думает, что, став царем, я буду счастлив.

— Я вот стал царем, а счастья что-то не прибавилось, — говорю я ему.

— Может быть, тебе следовало завести обезьян и павлинов.

— Много?

— Чем больше, тем лучше.

— Соломон, ты произносишь это и не улыбаешься. Ты вообще не улыбаешься. По-моему, я ни разу не видел твоей улыбки.

— Наверное, повода не представилось. Вот если бы у меня были обезьяны и павлины…

— Соломон, мальчик мой, — говорю я, — позволь поделиться с тобой мудростью. Мудрость, знаешь ли, лучше жемчуга, и, может быть, она даже лучше обезьян и павлинов.

— Можно я это запишу? — учтиво прерывает меня Соломон. — Это звучит как мудрость.

— Это она самая и есть, — важно нахмурясь, сообщаю я.

— Значит, как ты сказал?

— Мудрость лучше жемчуга, — повторяю я, — и, может быть, она даже лучше обезьян и павлинов.

— Мудрость лучше жемчуга. — Писать, не шевеля губами, у него не получается. — И, может быть, она даже лучше обезьян и павлинов. Так это и есть мудрость?

— И даже премудрость, Соломон. А теперь, прошу, выслушай меня со вниманием. — В горле у меня опять пересохло. — Если ты когда-нибудь станешь царем, и если ты хочешь, чтобы тебя почитали как царя и считали, что ты достоин царства, и если тебе когда-нибудь случится вкушать из царского кубка вино сока пальмы финиковой или вино гранатовое в окружении тех, чье доброе мнение ты норовишь заслужить, всегда следи, чтобы нос твой не покидал пределов кубка царского.

— Пределов кубка?

— Пределов кубка.

— Чтобы нос не покидал пределов кубка царского, — повторяет сам себе Соломон и записывает и, закончив писать, ждет продолжения без малейших признаков интереса на лице.

— Ты не хочешь спросить меня почему? — испытываю я его.

— Почему? — послушно повторяет он. Вот почти и вся любознательность, какой мне удалось от него когда-либо добиться.

— Потому что в противном случае, — уведомляю я его, давая наконец волю чувствам, — вино прольется тебе на шею, идиот чертов! Ависага! Ависага! Укажи ему на дверь. Укажи ему на долбаную дверь! Укажи Шлёме, где тут у нас эта распродолбанная дверь!

— Дверь я вижу.

— Пошел вон отсюда, пошел вон, кретин, истукан, убирайся прочь, убирайся! Ависага, тащи сюда эту гадость для успокоенья желудка! О, если б только слова мои были записаны в книгу! Какой бы козел в них поверил?

Ависага бы и поверила. Ависага верит всякому моему слову.

Не то что Вирсавия — Вирсавия по-прежнему старается убедить меня в том, что Соломон мудрейший человек во всем моем царстве.

— После тебя, конечно, — с ритуальной учтивостью заверяет она. — Он записывает каждое твое слово.

— И ни хрена в них не понимает. Да еще и выдает их за свои собственные. Я-то знаю. Доносчиков мне хватает.

— Поужинай с ним нынче вечером, — просит она. Сегодня на ней аквамариновый халат с цветастым шлейфом, который, расходясь, обвивает ей лодыжки, когда она, вышагивая, резко поворачивается, а под халат она надела узенькие «цветунчики», которые зовет «панталонами». Она встает коленями на мое ложе и берет меня за руку. Ладони ее дышат ласковым теплом. Она теперь редко прикасается ко мне.

— Тебе нужно узнать его получше. Получится так мило, правда? Вас будет только двое, никого больше. Ну что ты? — Почувствовав, как меня передернуло, она отпихивает мою руку, точно какую-нибудь рептилию. — Ну, может быть, еще я буду. И возможно, Нафан. И Ванея.

— Нет-нет-нет-нет, за миллион лет нет, — говорю я ей. — Даже за миллиард. Никогда в жизни я больше не сяду с Соломоном за стол и уж тем более не в один из последних моих дней. Он провожает глазами каждую проглоченную мной ложку, а после старается съесть ровно столько же. Если у него спросить, сколько сейчас времени, он, может, и скажет, но потом непременно прицепится сам с тем же вопросом. И он никогда не шутит. Тебе приходилось видеть, как он смеется?

— Да с чего бы ему смеяться? — пожимая плечами, спрашивает она. — У него вон любимый отец совсем стал старенький, того и гляди помрет.

Я поворачиваюсь на бок чтобы получше вглядеться в нее.

— Он так и таскается по улицам, понося глухих последними словами?

— Это лишь доказывает, какой он добрый человек, — отвечает моя жена. — Глухие его все равно не слышат, какая им разница, что он говорит?

— И подсовывает камни слепым под ноги?

— Но ведь никто другой об них все равно не споткнется.

— И когда он утром берет у человека плащ в залог, он нипочем не возвращает его на закате, так? Чтобы нищему было чем согреться в ночное время?

Вы читаете Видит Бог
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату