Сегодня мне позволили надеть форму и выйти в город на несколько часов. Я слаб, как дитя, ноги все еще плохо слушаются меня, однако силы постепенно прибывают. Скоро мне возвращаться в полк.
Бархатный июньский вечер. У моря веет шелковый бриз. В сумерках луна стоит над морем в изысканных кружевах облаков. Севастополь облачен в щегольский мундир сумерек с золотым шитьем светлячков и парадными аксельбантами «пушкинских» фонарей.
Я иду на Графскую пристань и спускаюсь по каменной лестнице к самым волнам. За спиной у меня — белая арка с античными колоннами и надписью «1846» на фронтоне, еще дальше — памятник адмиралу Нахимову, добрый, несокрушимый, как и вся старая Россия. Справа гранитный лев меланхолично глядит на противоположный берег. А там, вдалеке, военные корабли стоят на якоре и красят море сверкающей амальгамой бортовых огней. Чуть в стороне белеют Лазаревские казармы. У выхода в море высится могучий форт старинной постройки. Дремлет придонное царство, шлепая младенческими губами прибоя. Я никогда не видел ничего красивее Севастопольской бухты. Боже, спасибо, что Ты создал ее и позволил людям построить тут город.
Над всей этой благодатью разливаются звуки печального вальса «На сопках Маньчжурии». Духовой оркестр, несмотря на позднее время, продолжает играть у подножия памятника, упрямо наполняя город отблесками довоенной жизни.
Все последние месяцы пронизаны мелодией этого вальса. За самой адской круговертью походной жизни, за пальбой, атаками, гибелью настоящих, очень хороших людей слышался мудрый покой этой мелодии. Над землей, будто марево в жаркий день, парит зыбкое время скорбной славы. Все надо принять и всем наполнить себя, надежду и безнадежность сохранить в памяти. Каждая минута жизни имеет высокий смысл, просто об этом легко забываешь, погружаясь в хлопоты.
Сажусь на ступеньку. Здесь так не принято. Тем более мне, солдату, негоже садиться, когда по Графской пристани и Большому бульвару гуляют офицеры с барышнями… да ладно, простят, если скажу, что покинул госпиталь всего полчаса назад. Я устал: маленькая прогулка вымотала меня. И я смертельно тоскую по собственному времени. Нет, не по горячей воде, не по обильной пище и даже не по мирному житью, а по всему сразу. Истинную цену некоторым вещам узнаешь, только когда лишишься их. Почему я попал сюда? Увидеть белое рыцарство захотелось? Да, и это справедливое желание. Но еще я сбежал от любящей, преданной мне женщины, побоявшись сделать ей предложение. Башку свою под пули подставлять — пожалуйста! А смириться с мыслью, что в твоем доме будет жить кто-то еще — нет уж, страшно! И самому- то себе ни за какие коврижки не скажешь: боюсь, легче нагородить огород про назначение высокое…
Женя, Женечка моя, Женя! Когда вернусь, буду валяться у тебя в ногах, прости меня, я так виноват перед тобой!
Отчего ж не покинуть мне Русскую армию Врангеля[2] прямо сейчас? Что держит меня? Или трудно мне признать свое поражение? Да нет. Я проиграл еще в августе прошлого года, когда испугался седого полковника и попал в харьковские казармы корниловцев. Все, что произошло с тех пор, обладало ценностью лично для меня, а для России — постольку-поскольку.
Царицын пал не 3 января, а 6-го. Егорлыкскую цитадель красным удалось занять лишь 9 марта, хотя в реальности все было кончено 1-го. Новороссийская катастрофа произошла в начале апреля — на две недели позже «нормативного» срока. Все это так, но… мы добились малого, а значит, ничего не добились. Всех нас ожидает бегство из Крыма.
Но, во-первых, с фронта доходят добрые вести. Наши опять наступают. Возможно, та самая малость, которую мы изменили, поможет переломить ход войны.
И, во-вторых, я не могу бросить тех, кто шел справа и слева от меня в пехотной цепи под Орлом, тех, с кем я выжил этой зимой, тех, кто ждет меня из госпиталя. Не хочу говорить: «долг», «честь», «братство»… Просто мне будет до смерти стыдно, если я удеру отсюда.
— Вы будете нашим плацдармом в тылу неприятеля… — так говорил старший из четверки, затеявшей когда-то вторжение в русскую историю. — Откровенно говоря, ваше направление никогда не было единственным. Кое-кто отправится в XII век, кое-кто окажется в 20-х годах… Но ваша группа, дамы и господа, самая многочисленная. Если бы я мог все оставить здесь, если бы мне было двадцать пять, а не сорок, если бы я не был женат, я бы сейчас был среди вас…
Этого человека я про себя окрестил «основателем». Был он неопрятно толст, жидковолос, кривозуб. Одним словом, некрасив дальше некуда. И говорил, постоянно прерываясь из-за одышки. Но было в его речах нечто завораживающее.
— Мы отобрали только тех, кто искренне верит в необходимость изменить мир. Перелистнуть без малого столетие назад, чтобы выправить всю нестерпимую грязь, написанную историей в книге нашей цивилизации. Никто из вас не нашел для себя доброй судьбы в настоящем. Что ж, такова наша реальность, и такой быть ей не следует.
Люди смотрели на него горящими глазами. Он прав! Тут нет достойных судеб для нас. Тут одна только пошлость, серость, падение. Одна борьба с собственной совестью за обеспеченную старость. Ни красоты, ни величия, ни надежды. Будь оно все проклято!
«Основатель» говорил еще минут пять, и ему удалось потрогать нас за души.
Потом к маленькой трибунке подошел ректор. Этого нудилу мы видели почти каждый день. Сейчас заскрипит…
— Итак, ваше обучение закончено, — сообщил ректор. — Завтра утром, в десять ноль-ноль, у всей группы сбор в ангаре для последующей заброски.
На самом деле заброска начнется в полночь. Слова «завтра утром» предназначены для лишних людей, присутствующих в зале. Их всего десять из тридцати восьми свежеиспеченных бакалавров. Кого-то из них подозревают в работе на спецслужбы, милицию, бандитов, а у кого-то совсем худо с психологической устойчивостью. Завтра им скажут: по техническим причинам заброска отменяется. А на тот случай, если они явятся не одни, вся основная техника уже будет вывезена в другое место. «Не знаю я, глухая я, слепая я, старая я», — скажет непрошеным гостям бабушка-вахтерша.
— …Мы не выдаем каких-либо дипломов или иных документов, свидетельствующих об окончании Невидимого университета…
Об этом нас предупредили в первый же день занятий. Но ректор — полная противоположность «основателю», человек худой, желчный, педантичный, страдающий, видимо, какой-то неприятной хворью, выкрасившей его кожу в цвет картонной тары, а губы превратившей в подобие двух выброшенных на берег медуз — цедил казенные фразы о дисциплине.
— Погодите! Погодите… — прервал его «основатель». — Я очень хотел сказать вам, но не решался… Вас тридцать восемь человек. Вы будете третьей группой, заброшенной в прошлое. Остальные благополучно вернулись, ничего не добившись, впрочем, вы об этом знаете… Не о том говорю. Вы меня простите… я сегодня как-то… не в своей тарелке… господа… ребята… если у вас все получится, вы останетесь там, в белой России… Потому что вернуться вам будет уже некуда. Но если никто из вас ничего не сможет сделать… послушайте… не суйте головы в смертельные переделки. Лучше вернитесь назад. Вы здесь нужны, вы здесь понадобитесь. Постарайтесь остаться в живых. Я… был в первой группе. Никто вам не сказал? Ладно… не важно. Цените свои жизни как можно выше, вот вам самый главный совет. Мы собрали Агрегат в тайне, угробив на это шесть лет и сто двадцать тысяч долларов. Мы не очень молоды и не очень богаты, лучше нам вряд ли что-нибудь удастся… короче говоря, мы своими руками разрушим Агрегат, хотя он и единственный в мире, да ладно… разрушим, поверьте… если вы не будете возвращаться.
— А как же ваша мечта? — спросил кто-то из зала.
«Основатель» отмахнулся и повторил:
— Возвращайтесь, пожалуйста! Помоги вам Господь…
Северная Таврия. Степи, ровные, как простыня, растянутая на сотни километров. Редкие колодцы. Вишни, усыпанные ягодами. Ослепительное небо, неправдоподобное, прозрачно-белое, словно в горный ручей капнули немного молока. Старинные двухэтажные особняки колонистов, глубоко вросшие фундаментами в жирный чернозем. Богатые селения немцев с названиями, нелепо звучащими в окружении Севериновок, Куркулаков и Aк-Сараев: Вальдорф, Рикенау, Тифенбрун, Гейдельберг, Ной-Мунталь… И раскаленное лето плодит миражи у линии горизонта.