надобности нет. А благодарность населения может оказаться выше всяческих похвал, может оказаться как обычно и даже совсем тощей. Значит, будьте запасливей, други!
Кроме Алферьева во взводе было еще четверо офицеров: подпоручики Вайскопф и Карголомский, решившие записаться в корниловский полк совсем недавно, в Харькове, прапорщик Туровльский, насильно мобилизованный и обозленный тем, что попал на должность рядового стрелка, а также поручик Левкович, взятый нашими в плен, раскаявшийся и принятый на службу точно так же — простым солдатом. Поручик понимал, чему обязан столь скромным положением в белой армии, и не роптал.
Меня поразило, с каким спокойствием отнеслись к службе на положении солдат Вайскопф и Карголомский. Были они во многом похожи друг на друга: оба невысокие, сухопарые, жилистые, у обоих «архитектурные» лица, исполненные аристократичной, «регулярной» красоты; к тому же оба молчание предпочитали болтовне. Только первый — альбинос, а второй — черныш. Долгие разговоры они вели лишь в одном случае: если беседа сползала на родословные. Карголомский оказался Рюриковичем в каком-то сумасшедшем колене и с гордостью говорил о своих предках: «Белозерский княжеский дом»… Вайскопф, обрусевший до трехэтажных языковых конструкций, тем не менее мог похвастаться остзейским баронством. Князь Георгий Васильевич Белозерский-Карголомский, барон Мартин Францевич фон Вайскопф и примкнувший к ним Денис Юрьевич Алферьев, у которого, оказывается, предок был думным дворянином и печатником еще при царе Иване Грозном, не водились с надутым Туровльским с его однодворческой родословной, да и Левковича не жаловали. Ждали, как поручик проявит себя в боях, а там уж и о предках появится смысл поговорить… Но, как ни удивительно, к солдатам они относились ровно и дружелюбно. В теплушке рядом со мной устроились те, с кем я успел подружиться. Двадцатитрехлетний Ванька Блохин — огородник из-под Ростова Великого, семнадцатилетний Андрюха Епифаньев — недоучившийся студент из Казанского университета, четырнадцатилетний Евсеичев — бывший московский юнкер, принятый в полк только по той причине, что мальчишке было просто некуда деться. Таких «зябликов» я видел тут во множестве. Наверное, им и впрямь лучше отправиться на фронт вместе с нами, чем беспризорничать и опускаться на дно. Евсеичева мы звали Андрюшей — надо же как-то отличать его от Андрюхи! И еще с нами был Миша Никифоров… офис-менеджер из Росбанка, мой коллега хроноинвэйдор, попавший в Харьковские казармы на час раньше меня. Еще один коллега, Яша Трефолев, едет на фронт в нашем же полку, только в другом батальоне. Добрались до генерала Деникина, голубчики? Ох, добрались… В первый же день.
Да-с. Поезд тютюхал, пронизывая жареные августовские пространства, кто-то спал, кто-то в карты играл, кто-то грыз сухари, кто-то поминал баб самыми черными словами. А меня разбирала жажда действия. Как же так? Нельзя же совсем ничего не предпринимать? Что мы такое? Три влипших в солдатчину хроноинвэйдора, три лишних корниловских штыка, много ли мы изменим в Великой войне, передергивая затворы и пуская пули в сторону Совдепии? Я маялся, не находя способа всерьез подтолкнуть дело. Наконец я решил хотя бы подбодрить тех, кто рядом со мной. Начал я издалека. Водил так и сяк, пока не вывел на вопрос:
— …Это хорошо. Но все мы попали в одно место, на сено в теплушке. Поделитесь, отчего каждый из вас воюет по эту сторону фронта?
— От… доцент приватный! — усмехнулся Алферьев. — Что ни слово, то все золото перо.
— Я-от воюю, потому как свычно мне. Три годка с хвостиком уже воюю. На землю вертать неохота… — первым ответил Ванька. Он где-то раздобыл молоток да маленькие гвоздочки и теперь примеривался, как бы половчее пристроить металлическую подковку к каблуку. Идея, кстати, богатая. Надо будет тоже озаботиться подковкой…
— Я что? Мобилизованный. Жил бы тихо… — заблеял было Туровльский, но наткнувшись на строгий взгляд Вайскопфа, немедленно заткнулся.
Левкович молчал, с ним все понятно. Сам Вайскопф глубокомысленно изрек:
— Нам, знаете ли, следует противостоять магнэтизму хаотического.
Полагаю, никто его не понял.
Бывший юнкер гордо вздернул подбородок и срывающимся голосом принялся стыдить присутствующих:
— Господа… да о чем же вы? Как же вы… Тихо жил бы… Ведь мы здесь воюем за веру, за покойного государя… за… династию… так ведь? Мы против злодеев, против грядущего хама… мои товарищи… в Москве… погибали в боях с большевиками… у гостиницы «Метрополь»… Да мы же Россию защищаем!
И тут заговорил Никифоров с лицом суровым и светлым. Он шпарил наизусть то ли Солоневича, то ли Ильина о незыблемости сакральных основ монархии. Я заслушался. Вот человек!
Когда он прервался, желая перевести дыхание, Ванька Блохин, ловко вбив очередной гвоздик, откликнулся одним философическим словом:
— Вона! — и губы изогнул так, чтобы всем было видно, как уважает он Никифорова за его необыкновенную ученость. А потом вбил еще один гвоздик.
— Но я за Учредительное собрание, — тихо сказал Епифаньев.
Все уставились на Андрюху. «Зяблик» с бешенством в глазах бросил ему:
— Ты что? С ума соскочил?
— Но я же… против… большевиков… — неуверенно произнес Епифаньев. Видно было, как хочется ему сложиться наподобие перочинного ножика и прянуть в самый темный угол.
— В горах был ранен в лоб, сошел с ума от раны, — вяло прокомментировал Вайскопф.
— Но я… хотел бы… насчет социальной правды… мне…
— А я тебя за человека считал! — убийственно прищурившись, оборвал его Евсеичев.
Туровльский почел за благо вмешаться:
— Но позвольте, господа, у меня тоже есть определенные воззрения. И Учредительное собра…
На него зашикали сразу трое или четверо. А потом заорали в голос. Вайскопф, перебарывая все шумы могучим тевтонским басом, задал мне вопрос:
— Ну а ваша милость из каких соображений завербовались?
Ох, не ожидал такого поворота.
Я почувствовал себя раритетным идиотом из музейного запасника. Скорее всего, из Кунсткамеры. На язык просилась невнятная рыцарственная дребедень. В голове — каша. Демосфен, мать твою. Жорж Дантон и Мартин Лютер Кинг, мать твою. Пламенный пропагатор, одним словом!
Меня выручил Алферьев, с добродушной строгостью сказавший:
— Закрой-ка рот, черт жженый. Хватит болтовни. Эх, мало вас цукали…
Первый раз я участвовал в бою под Сумами, у деревни Речки, и от страха почти не понимал, что происходит. А потом ничего, втянулся. Начал соображать…
Корниловская ударная дивизия вошла в Орел.
За последний месяц я отмахал столько верст, сколько, по-моему, не наматывал в прежней своей жизни за год. Усталость копилась, и все время казалось: завтра утром не поднимусь, ни за что не поднимусь… Ан нет, и поднимался, и топал, в кровь сбивая ноги, и бегал, если надо, и в атаку ходил, и даже убил двух человек, в чем горько исповедовался одному курскому батюшке. Алферьев уже не говорил мне с ироническим прищуром:
— Ать-два, Денисов! Не умирай!
Сегодня все эти версты меня ничуть не тяготили. Сегодня мне шагалось легко, будто у моих истоптанных сапог выросли ангельские крылышки.
Город встречал нас колокольным звоном, священники в лучших ризах, с хоругвями и сверкающими наперсными крестами стояли у входов в храмы и благословляли нас. Толпы горожан, а пуще того горожанок, собрались на нашем пути, и чем ближе мы были к центральной площади, тем гуще они становились. Нам кричали какие-то правильные, высокие слова, барышни, краснея, подбегали к офицерам, прикасались к их щекам губами, дарили платки… Люди поосновательнее совали солдатам хлеб, табак, соленую рыбу.
Они все были счастливы прибытию наших батальонов и наших знамен, и счастливы до такой степени, что иногда срывались на реденькое, нестройное «ура!».
А потом нашего Алферьева, как и других взводных, ротных, батальонных командиров, обступили со всех сторон зажиточные мещане, большей частью евреи.