четырехполосная автострада, прямая, как линейка, не считая двух плавных кривых, На которых можно держать девяносто миль в час. По автостраде до Кресвилла семь миль, и их легко преодолеть за пять минут, а то и быстрее.
А по старой дороге — целых двенадцать миль, множество поворотов, к тому же участок длиной в полмили близ Кресвилла однажды размыло, бетон потрескался, а кое-где провалился, ехать надо на низшей передаче. Так что сегодня никто не пользуется этой дорогой, кроме четырех-пяти фермеров, обосновавшихся на участках вдоль нее.
И как только я вырулил на старую дорогу и очутился меж обступивших ее мощных старых деревьев, то сразу почувствовал себя гораздо лучше. В сущности, я не ехал, а крался: миль тридцать в час, не более. Я повернул обратно к Хайлесбергу задолго до скверного участка, и все стало просто чудесно. Я по натуре не гонщик, и, по-моему, правы те, кто заявляет, что самое милое дело — выехать ненадолго и не мешкая вернуться домой, в точности так, как бывало, пока люди не укрылись за толстенными листами стекла и металла и не принялись носиться по суперавтострадам, глядя не по сторонам, а лишь на белые разделительные линии. Ветровое стекло крепилось на шарнирах, я откинул его на капот; летний воздух обвевал мне лицо, трепал волосы, а полотно дороги сбоку и снизу бежало близко-близко — казалось, я могу дотянуться до бетона рукой. И воздух был напоен густыми ароматами сумерек, сочными, берущими за душу руладами насекомых. Я даже и не думал ни о чем, просто наслаждался жизнью.
Одна из прежних реклам «Джордана Плейбоя», получивших в свое время широкое распространение, называла его «изящным богатырем», а далее следовало: «В скорости машина соперничает с ветром, как аэроплан. Это приобретение для настоящего мужчины — тут не может быть двух мнений. Или для женщины, которая искренне любит загородные прогулки». По нынешним вкусам звучит, пожалуй, витиевато — а мы опасаемся вычурности и потешаемся над ней в порядке самозащиты. Но я сто раз предпочту подобную вычурность сухим описаниям достоинств ремней безопасности.
Как бы то ни было, я с восторгом скользил по старой дороге, наслаждался летним вечером, пребыванием на вольном воздухе и природой вокруг, и мыслей у меня возникало не больше, чем у пса, высунувшего нос из окна машины, прижмурившего глаза от воздушного потока и испытывающего одно чувство, которое мы, люди, так часто забываем, — радость жизни. Я сам не заметил, как начал петь в полный голос — и выбрал старую-престарую песню, наверное, ровесницу моего «Джордана», про Авалон, земной рай из легенд. Потом я спел «Голубое платье Алисы», только уже тихо, и еще несколько песен, все как на подбор давние, а мимо мелькали поля, деревья, скотина на выпасе, да изредка навстречу из темноты выскакивала другая машина. Мне было хорошо, лучше не придумаешь.
Из глубины памяти вдруг, не знаю, почему, — просто шальная мыслишка мелькнула и удержалась — всплыла фамилия «Демпси». Я ведь видел Джека Демпси[4] своими глазами: шесть лет назад, когда мне было четырнадцать, родители возили меня в Нью-Йорк. Мы осмотрели Эмпайр Стейт билдинг, Рокфеллер-центр, проехались на подземке, ну и все остальное, что полагается. Пообедали в ресторане Джека Демпси на Бродвее, и представьте, он сам оказался здесь и потолковал с нами минутку-другую: отец вспоминал его великие бои. Демпси был тогда человеком средних лет, привлекательным, крупным, широкоплечим. Однако на старой Кресвиллской дороге я вообразил себе не того Джека Демпси, каким он стал, а молодого, ненамного старше меня, черноволосого, чернобородого, неистового, азартного. Передо мной ясно и четко всплыло оскаленное в схватке молодое лицо, и мысль сама собой дошла до завершения: вчера Джек Демпси победил Тома Гиббонса.
Вчера! Этот бой состоялся не когда-то, а именно ВЧЕРА — такое чувство овладело мной, оно словно пронизывало окружающий меня воздух, как и старые песни, которые я неожиданно для себя запел. Тут у меня в мозгу что-то щелкнуло: я подсознательно ощущал это уже минут пять — десять, но тут до меня наконец дошло. Я ведь давно подметил, хоть и смутно, не вдумываясь, что машин на темной дороге попадается куда больше, чем можно было ожидать. Может, фермеры, живущие вдоль нее, затеяли сегодня общую вечеринку? Но нет, еще минута — и я заподозрил, что дело не в этом.
Когда на вас надвигаются встречные фары, два острых луча, режущих Ирак, пронзительных, бело- голубых, то граница между светом и тьмой резка, как линия на чертеже. Но эти фары (на меня как раз надвигались Две очередные машины) были иными. Во-первых, они горели оранжевым, Даже красно- оранжевым, цвет нити накаливания не корректировался; а во-вторых, их лучи едва ли можно было назвать лучами — всего-навсего Широкие, размытые оранжевые круги, к тому же неровные по яркости и еле освещающие дорогу.
Ближайшие фары почти поравнялись со мной, и я даже привстал, выгнувшись вперед над капотом и пялясь на проезжающее мимо диво. Открытый «Мун», двухместный, кремовый, модели 1922 года.
Следующая машина — еще два круга неверного света. Огни росли, Приближались, промчались мимо, и я вновь вытаращился, не веря себе, и обернулся, провожая мираж глазами. Машина была похожа на мою, с колесами на спицах, только запаска крепилась не сзади, а сбоку, и вместо длинной подножки, как у меня, была коротенькая, вроде стремени.
Мне было известно, как это называется — «Хейнс Спидстер»; мужчина за рулем был в матерчатой кепке, а девица рядом с ним в большой, низко надвинутой розовой шляпе с широченными полями…
Я продолжал ехать, придерживая руль одной рукой, в каком-то исступлении, совершенно ошеломленный. Настал тот час субботнего вечера, когда движение достигло своего пика, и роскошные старые машины шли одна за другой: «Саксон 6», черный, двухдверный, с деревянными спицами, — в кузове полно женщин, и на каждой шляпка с цветами и вуаль до подбородка; потом серый, с черным верхом «Уиллс Сент-Клэр» — а диски колес оранжевые! — и компания восседающих в нем мальцов распевает хором «Кто станет печалиться?»; затем попался еще один «Мун», светло-голубой, четырехместный, но тоже открытый, и с первого взгляда на сидящего за рулем черноволосого юнца с напомаженной взбитой гривой было ясно, что он спешит на свидание; следом прошли «Элкар» и подряд два «Форда» модели «Т», а в сотне ярдов за ними красный двухдверный «Бьюик», со спицами из настоящего дерева; а дальше — «Вели», потом то ли «Нома», то ли «Киссел», не успел разобраться; потом высоченный голубой «Додж» — бросились в глаза стеклянные вазочки с живыми цветами, укрепленные у задних дверей; затем машина, абсолютно мне неведомая, следом новенький «Стэнли Стимер» и немедленно вслед за ним упоительный низкосидящий «Пирс-Арроу» модели 1921 года. И я наконец сообразил, что произошло, сообразил, куда меня закинуло.
Мне доводилось читать кое-что о Времени с прописной буквы. Не могу сказать, что разобрался в прочитанном до конца, но помню, что Эйнштейн или кто-то еще сравнивал время с извилистой рекой и добавлял, что мы как бы плывем в лодке без весел меж высоких берегов. Все, что мы видим вокруг себя, — это настоящее. Мы не можем разглядеть ни будущего — оно за следующим поворотом, — ни прошлого, от которого нас отделяют многие изгибы русла. Но оно, прошлое, по-прежнему существует. Там, за бесчисленными изгибами, на немеренном расстоянии, прошлое осталось в точности таким, как было.
Ну что ж, готов предложить Эйнштейну и остальным собственное дополнение к их теориям, пожалуй, скорее догадку, чем четкую мысль. Не потому ли мы отгорожены от прошлого, что нас держат тысячи невидимых цепей? Невозможно отправиться в прошлое на «Бьюике» 1957 года, потому что не было в 1923-м таких «Бьюиков». И «Джордан Плейбой» не попал бы в 1923-й, если бы поехал по четырехполосной суперавтостраде — не существовало тогда таких автострад. Уверен, ничего не получилось бы, даже если бы у меня в кармане просто оказалась пачка современных сигарет с фильтром: не было тогда ничего подобного. Или если бы у меня нашлась хотя бы монетка более поздней чеканки, или если бы я вырядился в модную черно-серо-розовую рубаху с надписью на спине. Все эти вещи, большие и малые, и есть цепи, которые приковывают нас к своему времени.
Однако в тот вечер мое родное время почти отвергло и машину, и меня самого, — по крайней мере, я поддался такому чувству. Я вел «Джордан», неотличимый от только что выпущенного, с номерными знаками 1923 года, по дороге, где даже масляные пятна на бетоне неизменны с той же поры, я не имел при себе практически ничего, что противоречило бы этой дате, и, наверное, на какой-то миг временные путы ослабли, и мы вместе с машиной свободно поплыли по поверхности Времени. Старая дорога летним вечером вывела нас в минувшее — нас как бы снесло в эпоху, которой принадлежал «Джордан Плейбой».
Это лучшее объяснение, какое я могу предложить, больше ничего в голову не приходит. Мне хотелось бы представить вам какие-нибудь доказательства, ну хотя бы заявить, что, когда я вернулся в Хайлесберг и выехал на Мейн-стрит, то мне бросился в глаза газетный заголовок: «Президента Гардинга хватил удар».