ангелов. Но он еще не перешел границу жизни и смерти и не хотел, чтобы мысль опережала действительность, да и куцые деревенские думы не способны были забежать далеко вперед.
Лучше совсем отвернуться от неба, возвратиться к самому себе, плененному и униженному, но знать, что ты существуешь, еще существуешь! Лучше обратиться внутрь себя и, хотя ты стоишь на зыбком обломке тонкого, в трещинах льда, держаться изо всех сил, не утонуть в темной пучине. А может быть, это его тело, понемногу слабея, изнемогая, обращало его мысли к самому себе?
В первый раз ему захотелось пить. Воды! Не то что-бы раньше он совсем не испытывал жажды — просто он не сосредоточивался на этой мысли, целиком занятый размышлениями о спасении. Сейчас же, когда он осознал, что некоторое время — и не такое уж малое! — ему придется оставаться здесь, ждать, поддерживать свою жизнь, он подумал о воде. Кожу вокруг рта стянуло, губы, точно две полоски картона или два клочка наждачной бумаги, терлись друг о друга. Нёбо окостенело и насквозь пропылилось; под ним слабо шевелился язык, как кусок задубевшей толстой кожи. Распухшее, сузившееся горло с трудом пропускало воздух. В животе пылал огонь, который можно было потушить только водой. Воды, воды! Ах, как горит все внутри! Это было особое жжение, словно в глотку ему влили целый кувшин крепкого уксуса, который начал разъедать стенки желудка, и они таяли, распадались на части.
Жажда и голод слились воедино, являясь в одном облике стакана сладкого крепкого чая или горячего молока. Он попытался вспомнить, что он ел в последний раз — мягкий, светлый хлеб, свежую брынзу… Но это не доставило ему особого удовольствия, даже наоборот, стало неприятно. Потом он вспомнил, что по пути купил кисть винограда и на ходу съел ее. Узелок он сунул под мышку, виноградную гроздь держал в левой руке, а пальцами правой отщипывал ягодки и собирал их в горсть, а когда набиралась полная пригоршня, отправлял ягоды в рот. Сейчас он ругал себя за эту глупую беспечность. Если бы теперь ему дали такую кисть или даже часть ее, он знал бы как есть: по виноградинке, с перерывами, чтобы каждая ягода до последней капли впиталась в плоть, чтобы сполна испытать наслаждение, не упустить ничего… Сначала надо высосать сладостный сок, потом растереть зубами кожицу, ощутить ее пронзительно кислый вкус, не спеша раздробить косточки и, размалывая между зубов мелкие жесткие зернышки, втянуть их вяжущую терпкость. Одна худосочная сухая ветка, на которой висят четыре- пять ягод, была бы теперь для него кладом.
Он стал думать о других своих ошибках, утратах. Если бы та девушка всего одну минуту, нет, секунду улыбалась ему, стоя прямо перед ним, он знал бы, как вобрать в себя все наслаждение этого мига, как поглотить его… Оторваться от созерцания хоть на один вздох, хоть на мгновение ока казалось ему огромной потерей кощунственной расточительностью.
Его внутренний мир так разросся, стал таким необъятным и всеобъемлющим — в то время как земля почти сплющила его тело, — что даже для злобы в нем нашлось место. Если бы тот человек оказался сейчас здесь, он не испугался бы — излил бы на него всю свою ненависть. Не то чтобы он набросился на него с криком, нет, этого он сделать не мог. Он бы только смотрел на него и всю накопившуюся злобу, капля за каплей, выплеснул бы в светлые жестокие глаза, изъязвленные красными жилками. Тот человек был во власти подлой и трусливой злости, им же владел гнев, мужественный и открытый.
Он принялся разыскивать свою тень, но она исчезла, спряталась в укромных уголках лица своего хозяина, и, когда он поднял голову, солнце беспрепятственно полилось ему на лоб, протекло сквозь брови, отыскало дорогу к глазам и постепенно обосновалось там, — теперь от него нельзя было отделаться.
Интересно, что с ним будет, когда он умрет? Его, конечно, найдут… Ощущение смерти было настолько чуждо ему, что даже эту мысль он по-прежнему связывал с жизнью. Сейчас он хотел умереть поскорее, чтобы его скорее нашли. Но ведь те, что придут после его смерти, — что они смогут сделать? Высвободить его, положить наконец плашмя? Это, в сущности, не имело значения. Важно, что он не будет больше скован землей… А может, никто никогда не найдет его? Или найдет — и пройдет мимо: не захочет извлечь его из этой могилы. Единственный ее недостаток в том, что она малость коротковата. Так зачем же вытаскивать его, а потом снова хоронить — здесь или в другой яме?.. Его оставят и уйдут (если придут вообще). До него доберутся вороны — выклюют глаза, в которых умерла надежда, и останутся лишь две черные страшные глазницы. Потом воронье начнет клевать его лицо, обнажатся кости черепа… Он покосился на мелькавшие перед глазами черные точки и подумал: вот они, легки на помине. Ему даже показалось, что он слышит карканье. Но черные точки уменьшились и соединились друг с другом — перед ним возник маленький стакан, полный темного чая, и стал увеличиваться, раздуваясь. Рядом заплясал другой стакан — с горячим молоком, он видел пар. Оба сделались громадными, заполнили собой всю пустыню. Сначала лопнул черный стакан — и чай, как сель, хлынул прямо к его лицу, потом белый — и молоко лавиной понеслось к черной луже, сопровождаемое белым хвостом пара. Черное и белое слились, образуя причудливые симметричные фигуры…
Сквозь плотно сомкнутые веки солнце больно кололо ему глаза радужными лучами. Он жмурился, и перед ним повисал сгусток крови, словно кусок чернеющей по краям свежей печенки. Когда же он, постепенно размыкая веки, приоткрывал глаза, кровавый сгусток терял цвет, становясь сначала охристым, потом красным, оранжевым, желтоватым, но не успевал побелеть окончательно — мягкая гамма оттенков исчезала, уступая место жгучему, мучительному блеску, ранящему мозг.
Солнце постепенно опускалось. Он знал, что из его затылка вырастает тень: сначала высовывает голову, потом отползает по земле все дальше. Он не видел ее, но чувствовал, какая она темная и длинная. Через шею, казалось, вытягивали жилы. Все вокруг дрожало. Дрожь, как ознобом, охватывала каждую клетку тела. Небо от непрерывного сотрясения распалось, превратилось в множество подвесок и гирлянд, цепочек жидкого гранита, которые осыпались ему на голову, через глазные впадины проникали в мозг и приводили его в содрогание. Закрыть глаза? Нет, не помогает: вероятно, какая-то щель все же оставалась, и мучительное сотрясение, дрожь вселенной продолжали проникать через нее внутрь тела.
Все вдруг бешено закружилось. Среди этой карусели он ощущал полное бессилие, беспомощность. Нечто более ужасное, чем сама смерть, казалось, неумолимо надвигается на него. Это нечто было беспощадным, подлым и коварным, лишенным простоты и ясности смерти. Какие-то тени бились о его голову, высекая из глаз искры, тотчас превращавшиеся в человеческие лица — тысячи знакомых и незнакомых лиц. Они строили ему рожи, передразнивали его, кричали, хохотали, рыдали, таращили глаза, вертелись, разрастались в длину и ширину, растягивались, сжимались, округлялись, качались и кривились, лопались, сливались, прятались одно за другим, наползали друг на друга, образовывали четырехугольные и многоугольные фигуры… Он не знал, сколько времени сражается с ними, но это длилось до тех пор, пока они чуть не доконали его, и тогда он, судорожно, со стоном вздохнув, отбросил их всех, разогнал, обратил в бегство — и, открыв глаза, увидел солнце, которое тихо садилось за горизонт. Он заставил себя очнуться, чтобы посмотреть на закат. А может, это закат помог ему прийти в себя.
Клочья облаков, серые, свинцовые и синие, висели в небе, как дым, под ними расплывалось темно- красное пятно, окруженное более светлым ореолом, еще ниже виднелось несколько прямых линий. Было похоже, что какой-то художник, неторопливо начавший эскиз, вдруг заспешил, оставил на своем наброске первые, случайно наложенные мазки красок. По мере того как солнце опускалось, вид и цвет облаков менялись: красное переходило в фиолетовый, потом в синий и серый. Но он больше не видел облаков: огромное полыхающее солнце изливало все свое пламя и блеск ему в глаза. Потом оно быстро скользнуло куда-то и исчезло, словно провалилось в черную яму, и все вокруг погрузилось во тьму. И он почувствовал, что это угасает в нем жизнь. Холодный ветер коснулся лица, земля, будто сразу потеряв свое тепло, застыла и оцепенела. Перед его глазами один за другим ниспадали с неба черные покровы, и каждый из них, разворачиваясь, открывал взору нарисованные на темном поле звезды. Но дрожащий неуверенный свет звезд был холодным, раздражающим, неприятным и, казалось, лишь подчеркивал мрак. И снова он не понял, что произошло, только почувствовал, что внутри у него рухнула какая-то преграда…
…Вот его нашли, вытащили из земли, но тяжесть, сдавившая ому грудь, ничуть не уменьшилась. Он лежал на земле, поверх груди у него был большой камень, по которому колотили огромным молотом. С каждым ударом дыхание перехватывало. Казалось, он больше не вздохнет, но короткие выдохи вновь сменялись судорожными вдохами. Его опять стали забрасывать землей. Но, как ни старались, голова продолжала торчать снаружи. Наконец все устали и ушли, и он опять остался один. Пришла очередь воронов. Бесчисленные стаи воронов всех видов — от мелких, не больше крылатого муравья, до огромных, оглушительно кричащих чудовищ — дрались из-за его глаз, а он со страхом следил за их борьбой, ожидая конца. Внезапно одна из птиц спикировала с неба прямо к нему, и, когда жадно раскрытый клюв был совсем