сторону. Никто не говорит о том, что произошло там, в Кюбе, но все непрерывно думают об этом. Чаще всего об этом заговаривают те, кто опирается на одни только предположения. А его помощники в сексуальных надобностях смолкли, как дверные звонки. В распахнутых до пупа одеждах они нагло едут отдыхать в Грецию, где полно таких, как они. И только эта паучиха с толстыми ляжками, ткущая сахарную вату, упрямо плетет одно стихотворение за другим, а критики за это плетут про нее невесть что и уничтожают ее полностью. Кому охота лишать ее столь ничтожного и недорогого удовольствия — писать стишки? Поэтесса пристроилось под бочок к истории литературы, и там ее благополучно забыли. Лишь некоторые из ее круто взнузданных стихотворений, пенясь, вскипают на страницах антологий и геодинамических журнальных выродков (в основном экспериментальных творений беспокойной молодежи, изобильно дотированных) или же медленно остывают на выселках брошюр по искусству. Старая женщина готовит еду, как всегда, но об этом нужно обязательно упомянуть, и устраивает смотр своим гостям, определяя, сможет ли кто-нибудь из них стать впоследствии знаменитым, а может быть, для этого все уже готово, и если да, то почему и на каком-таком хлипком основании. Никогда ни от кого она не слышит ничего сногсшибательного. Они сами, лично, привозят свои готовые диссертации, а также с трудом вымученные доцентские работы, пробивая себе путь по академическим тропинкам без возврата или как в лихорадке добиваясь еще более высокой температуры признания. Эти люди привозят и журнальные статьи, результаты неравной борьбы с собой. Они нахальны, как кролики (и столь же многочисленны), плодовиты и ограниченны. Сила при этом всегда на их стороне. И все же они какие-то неполноценные, эти университетские люди. Женщина гордится тем, что эти дерзкие молодые люди приезжают именно к ней. Читает она мало, чтобы не закармливать себя знаниями, она хочет, чтобы в голове осталось место для вопросов, хочет задать их, когда молодые люди приедут к ней. Но она говорит непрерывно, и всякий раз, говоря «я», имеет в виду себя вместе со своим покойным мозговым акробатом (болтающимся в пустом пространстве между чувством и разумом), потому что и чувству надо отдать дань. Впрочем, чувство всегда право. Итак, их двое, тех, кто поднимает руку на уроке в школе жизни и школе беглости пальцев. Этого, по крайней мере, у нее никто больше не может отнять: она была любовницей. И ее напарник (это завоевание прежних дней, жрец гениальных и генитальных пошлостей) был из тех, кто накрепко привязывает к себе женщин, особенно таких, которые и без того добровольно лезут в петлю, даже если мужчина этого лишь с натяжкой заслуживает (и за это освобождаются от жизни). Таких, у которых слабый позвоночник вскоре начинает трещать от непереносимого груза. Ее напарник был именно таким. Кроме всего прочего он придумал для нее своего рода защитный шлем из кожи, который плотно прилегал к голове и крепился с помощью ремней. Лично изготовил по меркам, которые ему помог снять в Штирии один неразговорчивый кожевник. У философа была явная склонность к ремесленным работам, его почитатели, разглядывая сделанные им вещи, могут в этом убедиться. Старая женщина упорно хранит все, что у нее после него осталось, — а остались книги и слухи. Она была для него креслом-качалкой. Вечная чувственная женщина, как утверждают знатоки, никогда не находившие удовлетворения. Неутоленный вызов, обращенный к мыслителю-головастику, мастеру подлости и перкуссии. Для любителей печатного слова — ложь: ей наносил визиты известный философ! До этого он долго жил в Америке. Ее стихи давно уже не удостаиваются защиты со стороны реальности, да что там — они даже защиты редакторов, работающих в области культуры, не удостаиваются, тех, кто обязан лично защищать права личности, так, во всяком случае, начертано на профессиональном знамени их зависти. Им уже надоело иметь со всем этим дело. Какая же защита остается? Анонимность. Этим редакторам, которые совсем как люди, из принципиальных соображений приходится вылетать на передний план, раскачиваясь на лианах своего оглушительного оглупления. Задача литературного критика, в ее наиболее гармоничном варианте, состоит в том, чтобы спрятать под своим защитным зонтиком тех, кто может дышать самостоятельно, потому что сам бесстыдно красуется перед публикой (чтобы критику нескучно было одному стоять в сухости). Искусство (абсолютно непотопляемое, что приводило в ярость уже многих глумящихся над ним) уж само как-нибудь себя защитит. Такие зонтики есть в любом универмаге. Но что произойдет, с опаской думает старая женщина, если мои произведения не смогут добраться до равнодушной публики, которая столь же тяжела на подъем, как неповоротливая бедренная кость, если они не смогут предстать пред линзами ее глаз, чтобы люди получили возможность разглядеть их и восхититься ими? Разинув рот, она организует публичные чтения своих стишков (исключительно частным образом, в узких рамках домашних спертых запахов). Искусство — штука стойкая, оно способно столетиями пережидать в собачьей конуре, если его ничем не ограничивать. Можно было бы привыкнуть к его непосредственному присутствию. Ох уж этот найденыш по имени культура, никому-то он не нужен, каждый думает, что его нужно послать подальше (у него таких еще много народится!); отовсюду, из каждой семьи его гонят прочь, и пешком бредет он по дикому лесу, прокладывая собственный путь. Старая женщина хочет увидеть свое имя напечатанным. В последнее время ей захотелось еще кое-чего: маленького укрытия для тела, чтобы как следует отдохнуть после затянувшейся жизни. Домик для пенсионерки. Ей кажется, что именно такое пристанище для нее и есть лесоруб, который и немецкого-то толком не знает, языка, который всякое стихотворение добровольно выберет для себя. Ох уж этот культурный язык! Эта культура! Старая добрая немецкая культура! Да пошла она! Чуть было не опоздав, в последний момент жизни, родилось у женщины это желание, и она кладет руку на грудь, демонстрируя свою любовь к истине. Ее любовь — то единственно подлинное, что у нее есть (таким должно быть искусство). До того искусство и наука, эти вечные сотрапезники образованного человека, явившись ей в своих узких границах, разочаровали ее, а именно в лице своего самого выдающегося представителя. Все оказались защищены железными латами, кроме нее. Теперь она надеется найти поддержку у этой вечно жестокой природы и у ее представителя в образе лешего. И его она назад отдавать не собирается. Она получит доступ в это маленькое служебное помещение, это она обещает своей верной публике, которая читала бы ее стихи, если бы могла. Она сможет пропеть стихи и на эту щекотливую тему: дайте только срок! Когда-то она открыла знаменитому философу доступ в самое себя, и теперь ее читателям будет лестно, что им позволят в рамках визита лично посетить этот кабинет. У лесоруба есть только она, больше никого. А каждому здоровому молодому мужчине в качестве необходимого минимума нужно только одно: даму, чтобы ею обладать. Обладание порабощает другого. Лесоруб ничего хорошего в жизни не видел и ничего лучшего, разумеется, не получит. Она стара. Зато он молод. В результате все опять выровняется. Он должен оставить свой лесной покой и стать ее жертвой. Когда-нибудь каждая жертва хочет стать преступником. Он — безработный, у него полно свободного времени и днем, и ночью. Ей же всегда остается ее любимая, позаимствованная у смерти свобода отправить его на все четыре стороны. На зеленом футбольном поле любви выиграть может только кто-то один. Мяч, он круглый. Под лежачий камень вода не течет. Ценно усердие того, кто у любви в учениках, потому что прочие хотят поскорее рвануть прочь, их одолевает карьерное рвение. В искусстве точно так же: каждый раз косить надо заново. Тогда хоть видно, по чему нога ступает. Неравные меряются между собой как одержимые. Она, эта женщина, пишет стихи, в которых описывает чудовищные истязания, обрушившиеся на нее. Дуновение воздуха, словно от орды машин, проносится над головой, словно грубая сила уничтожила священную рощу. Этот слиток искусства, этот комок перьев, слишком тяжел для нее. Слишком много величия в ее стихах, такое впечатление, будто все точно так и происходило, тем самым она возвеличивает себя саму. Какая частица времени убежала от нее в неверном направлении, что она так упорно избегает простоты в своих стихах? И вообще в искусстве? Дело, мне кажется, вот в чем: события жизни слишком просты. Искусство предназначено для того, чтобы искусственно повышать и высмеивать тяжесть жизни. Впрочем, и без искусства нам иногда приходится достаточно тяжело, верно? Это — уксус в залитой кровью нише, в которой лишь статуи, и всё. Место, где царит искусство. Место, где стоит торт искусства. Для тех, кто живет правильно, так, что при этом что-то продолжается, для них все это никакое не искусство. Те, кто вообще не живет. Для них каждая строка может стать неотвратимой искрой. Кюб: конец света в миниатюре. Старая женщина создает смутные описания, в которые каждый может вдумываться, не вставая с кресла. Что ей еще терять в ее-то возрасте, задает она себе риторический вопрос и пересчитывает мелочь. Так или иначе, она не пишет правды о том, что случилось в Кюбе. Иначе она не могла бы и дальше выдерживать натиск мира и его юных дармоедов, приезжающих к ней. Она даже и сама не посмела бы тогда рта раскрыть. То, что происходило позже, в Кембридже, было ведь просто отзвуком смолкшего марша. Другие пожинают теперь плоды всего этого. В стихах этот тяжелый сгусток бесстыдного хохота можно еще как-то ухватить за волосы. Редакторы, о которых уже шла речь, сидя в своих каморках, надевают плотные перчатки, когда от этой женщины приходят рукописи со стихами, причем всегда заказным письмом, чтобы после столь долгого жизненного
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату