запитаемся парой тысяч киловатт-часов от сети продовольственных магазинов и протянем ветку даже в дом, но только, чур, не отсоединяться, а то будет настоящая свобода. Так мы, значит, снова продались в июне или когда там в европейском пространстве потребления, где наша старая, гнилая дата срока годности, на которой с этой минуты больше ничего нельзя стирать, коли всплыло наше свиное мясо вместе с его копьемечущими штаммами сальмонеллы и тут же было сплавлено в другие страны, снова может опередить время, — ну, хоть локти кусайте от злости, а мы чистые! Это пространство всё облеплено предостережениями из нашего прошлого, и там тебе влепят. Глянуть на полки и что-нибудь робко отведать можно только по карточкам (не забыть про заявку, минимум десять квадратных метров на человека, и вид на жительство!), а оно ещё и кусается и лает на каждую тень, в которой можем оказаться и мы, пленники прессы с дальнего Восточного побережья, куда и редкая птица не долетит до середины. Кто эти пройдохи, которые здесь только проездом, а то и совсем прошли, кто знает?
Нашлось немного жизни в руинах домика, и она с присвистом дышит. Ещё ничего не видно, но люди спокойно привстают со своих спортивных скорлупоксидений, где они сидят на корточках, неудачно заброшенные в свои так неудачно выбранные костюмы. Они подтягивают носки. Они обвивают руками колени. Плети бурьяна рвутся со смачным чавканьем, и дверь раскрывается. Люди, сбежавшие от нашей памяти и праздников, которыми мы отмечали каждый из прошедших пятидесяти лет, сюда, где их не достают наши газеты и журналы, эти пропавшие без вести уже не могут оставаться в своём плену. О них теперь говорят куда благожелательней, чем прежде, но они не знают этого, поскольку погребены отдельно от своего мыслительного аппарата, — пожалуйста, укажите нам, где эти могилы? Мы их хотим осмотреть! А завтра речь пойдёт уже о чём-то другом. Пусть дамы/господа валяются в грязи прошедшего и рвут на себе волосы из обёрнутых в целебные компрессы причёсок. Мы всё равно в себе не усомнимся! Ну, разве что разок, в течение этого года. Ведь канцлер собрался в многообетованную страну, чтобы потом лично вернуться в цивилизацию. Мужчины под надгробными камнями, которые они всегда бросали в других и всегда первыми, теперь досадуют, что не оказались тогда в числе нескольких святых, и теперь любой проходимец может назвать их попутчиками, а их тогда набегало ни много ни мало несколько миллионов. Марафон стартует у венской ратуши. Скоро они все умрут, но мы потом тоже. И всё ж многооплаканные в стенаниях и жалобах уже забыты, поскольку они так долго напрягали нашу благосклонность своими ужасами, что многие уже не могут это слышать, я, впрочем, тоже больше этого не слышу Они давно удалились со всем нашим быльём, мы можем их забыть, но здесь, в этой тенистой долине, которая сажает нас в лужу, они собрались, может быть, в последний раз. Достаточно уже игралось на клавиатуре Никогда! Теперь доверим эту музыку шелестящей шёлковой бумаге в горле господина канцлера, потом распнём её на муки на расчёске, подуем на неё и ещё раз пропустим по ускоренной дорожке. Умывая руки в своих кабинетах, посмотримся в зеркало. Нас не отпускают тени в деяниях наших предшественников (они ведь делают вид, что никогда не жили от души, поскольку снискали так мало похвал). Не может быть, чтоб это творилось на самом деле. Картинка на экране ведь доказывает, что мы не можем быть настоящими: она подменила собой свет на входе в пещеру. И взгляд обращается в своём элегантном духовном платье кругом и снова кругом, но никогда не обращается назад. Это свет, который изготовлен человеком, ой, смотрите-ка, да это же солнце! Что оно однажды изловило, от того уже не отделаешься, и вот уж покупаются билеты на юг, и телевизионное готовое меню так и выстреливает из трубки, смотри выше (пожалуйста, один раз пропустить или прочитать ещё раз!), и показывает нам, как обстоят дела. Глаз уже ко всему привык, и наши мозги остаются на месте. Раз в году, в отпуске, он вдруг видит свет и по ошибке принимает его за телевидение. И радуется. И машет рукой. На нас смотрят! Идеи уже переросли нас, идиотов. Как же нам теперь привыкать к самим себе, всегда находясь в тени наших высоких идей?
Так. Теперь начинается последний участок спуска к источнику, который шумит и плещется внизу. Возьмите себя в руки, несмотря на все мои обходные пути, и следуйте за мной! Напитки взять с собой. Мы ведь не хотим раскрывать преждевременно наши источники с отборными фактами. Что мы потеряли, того мы теперь не досчитываемся, но и много сомнений приближаются к числу в шесть миллионов. С этим числом нас жутким образом надули. Мы добьёмся правды, нам нужны элементы, чтобы элементарно стать другими! Наши странники держат путь. Мы пугаемся их вида. Как будто опрокинули гигантскую зелёную бутылку, в которой царил вакуум, и теперь гигантская воронка так и засасывает наших молодых путников. Они бегут всё быстрее, и чем дальше углубляются в растительную пасть, тем прозрачнее становятся их тела, а также легче, да, так мне это видится. Они всё больше походят на две тонкокожие кегли, играючи заброшенные вниз неким Рукеди-гуру, который держит нас за галстук. Ткк изящно они подлетают, две круизные ракеты, два недостающих звена. Мыльные переливчатые пузыри. Или надутые свиные пузыри, они поднимаются вверх и несут повсюду свои лица, нарисованные на колбасных оболочках, в которых ещё можно разглядеть тонко-разветвлённую систему кровеносных сосудов. Они скатываются кубарем по склону, игровые мячи истории, которая здесь, судя по всему, соорудила небольшой памятник с крестом в честь замученных, и всё, к сожалению, за счёт наших потомков: австр. история не хочет, чтобы мы смотрелись в зеркало, она не хочет, чтобы мы думали, будто между нами и ею что-то стоит (пластиковая плёнка и трубка кинескопа). Она хочет с нами помириться! Браво! И примечательно, что место, где могут жить разве что картинки, облюбовали мёртвые, чтобы снова объявиться, может быть потому, что на дне долины прохладно и они там лучше сохранятся. Или потому, что они хотели вырваться из своего бездверного, бездонно-беспокрышного времени, чтобы увидеть что-то новое. Кто выиграет осеннее первенство по футболу? И только через Гудрун и Эдгара, через эти верёвочные лестницы, они могут теперь выбраться наверх. Из сострадания к нам, поскольку нам все эти годы приходилось так фальшивить, говоря о них: „Наши мёртвые“. И: „Мы“. Обнимая при этом свой мягкий диван в гостиной. И пара Эдгар/Гудрун скатывается кубарем через трамплин травы. И нечто выступает им навстречу из руин.
Растения слишком уж цепляются за что придётся, Гудрун, студентка, впадает в странность и начинает говорить не умолкая, продираясь сквозь тернии. Она болтает так, как будто не о чем и как будто вокруг — никого. Все предаются тёмной стороне жизни немецкого вечернего сериала, который пытается вытеснить стенка на стенку американцев, но он такой плоский, что за него не ухватишься, будто он уховёртка. Гудрун противится этой чёртовой — виртуальной? — деревне, которая тянет её вниз, вместе с Эдгаром, чьи мускулы, похоже, достались ему по бросовой цене. Ничего не помогает. Какой-то первоисточник рождается там, внизу, поскольку всё течёт в ускоренной обратной перемотке, к началу, которое, собственно, предусмотрено как конец. Автору этой серии конец пришёл преждевременно, и потому он берёт его за начало как предлог, чтоб больше ничего не происходило. Лучше мы каждый день будем ездить в Ж., чтобы помянуть мёртвых, чем больше не запомним ни одного стихотворения. Ведь каждая пятая, ну, скажем, шестая еда у нас уже есть поэма! Вот и выходит стихотворений больше, чем когда бы то ни было, каждый разворот страницы для художника — уже преодоление, которое он хочет сделать лучше, чем другие. Мы больше ничем не скованы, иначе мы не смогли бы гнаться за удовольствиями, и тогда бы удовольствия преследовали нас — в замке на Вёртерзее, где легко могли бы оказаться даже мы. Но они нас не найдут, поскольку мы уже в другом месте и высматриваем себе другие перспективы. Ведь смысл в том, чтобы мы их нашли, а не они нас, — каждый, кто однажды был партнёром человека, печально с этим согласится.
Что я хотела сказать перед тем, как отрезать этот отрывок? Да, там, внизу, чёрная дыра, давайте заглянем, там матери могут сколько им влезет кричать, звать своего Исидора или Эрвина, он не вернётся. Там люди — даже дети! — аккумулировались, и теперь аккумулятор заряжен, больше они не хотят сидеть в темноте. Идут освободители; но не успели они дойти до низа, как оказались во власти живущих там господ и дам истиновидяших, э-э… ясновидящих. Нашим освободителям уже давно грозит гибель. Они оставили нам слишком мало сочинённых истин. Наши поэты должны наконец получить дозволение писать, что они хотят. Они уже так долго простояли на коленях перед своей едой, что подавлены собственным жиром, — ну, они это заслужили.
Мёртвые хотят освободиться, но чтобы получить жизнь назад, они должны убить живущего. Они разочарованы, как только замечают, что оба их освободителя, эти прицепы жизни, которые были приставлены к делу для повышения частоты смерти во время каникул, когда люди полностью расслаиваются, сами уже не живые! Сердясь, как на воду, которая брызгается, пленники своей смерти набрасываются на эти две фигуры, которые вывалило сюда, в провал. Кто попадёт в заколдованный круг этого места, погибнет в нём, и каждый представляет себе опасность. Мы зарываемся в собственную вину и больше не можем быть убитыми, потому что давно мертвы. Тут не поможет и то, что мы свои в том, что мы сделали и что канцлер на своём канцелярите возвещает своим согражданам. Мы медлительные, мы так