беседуют между собой о пережитом. Кроме сидола, моющего средства, не допускающего разводов и бесстыдно прильнувшего к оконным стёклам, снаружи к ним прижались ещё более срамные губы и ласкаются, язычки жмутся к окну, просятся внутрь, тычутся в тёпленькое, но не пускает мембрана. Это приводит в волнение кровь, символом которой мы сделаем ГЕРМАНИЮ. Эта страна дала столько образов и снова прибрала к рукам, супротив неё другие страны со своими славами просто бесславные и безобразные миры! В ней было столько непрерывного движения туда-сюда, такая круговерть, такой обмен учениками школы жизни, что господь не приведи! И не абы от каких родителей, потому-то немцы так и неугомонны, что в жидкости их горючей стихии царит вечное движение, и всё под горку И они ещё недовольны! Вот оно как обстоит с кровью, которая не знает удержу, а с водой и того пуще, потому что она ещё жиже и тоньше, чем нам бы хотелось быть. Болота стоят, ты же, радость моя, всё течёшь, и от тебя, Гёрм-Австрия, тарам-там- там, исходит это опьянение, оттого что твои едоглотатели поглощают с колбасами столько крови или намазывают на себя, становясь день ото дня всё краше. Нельзя же всерьёз требовать от госпожи Карин Френцель, чтобы она голыми руками устраняла неисправности в камере сгорания! Она хоть и служит здесь, сама не знает кому, но не должна же копаться в кровавой жиже, как ассенизатор. Что-то нанизывается на вертел в телевизионных устройствах обжига. Сейчас его засунут в пекло. Карин вскакивает. Мать тянет её на место. Ну что опять? Мать когда-то заложила первый час жизни Карин, и то же, видно, сделает и с её последним; дочери, чей голос — её единственный документ, все остальные у неё забрали, ни о чём не надо беспокоиться. Мама всё уладит. По-прежнему никто, кроме Карин, пока не улавливает каких-либо чуждых элементов в этом сказочном ландшафте. Но кровоточащее сердце на изображении Иисуса уже всё разбухло и ждёт не дождётся, когда же сможет выплеснуть всё своё изобилие на едящих, которые, к сожалению, наполовину уже разошлись. Зато одинокие только теперь по-настоящему оживают. Мать продолжает есть — улитка, разъедающая основу, к которой присосалась. Надо приложить усилие, чтоб оторвать её. Как бы это выразить: духи мёртвых содержат в себе всё, а сами не содержатся нигде? Карин судорожно, потупясь, смотрит, как бы ей не пришлось выглядывать из окон, забитых человеческими ногтями. Также ей не обязательно видеть и то, как вилки и ножи вонзаются в мясо в повторяющемся акте насилия над мёртвыми. А вон там грубошёрстный коврик — не из человеческой ли шкуры? — свернувшийся калачиком, как кошка на коленях. Контуры её прежнего владельца ещё отчётливо видны по тени, и этот владелец напряг мускулы, чтобы прыгнуть на дорожку, которую купец сердито раскатал перед нерешительными покупателями, и включить пожарную сигнализацию. Тоненькая рюмочка разбилась, и из часов посыпался песок. Осторожно! Свёрнутые мешки трупов того и гляди обрушатся на едоков и будут хлестать их, как удары кнута. Они хотят, наверное, взять своё последнее историческое значение, которое им причитаете. Нас случайно застукали здесь, на месте событий, с поличной травкой, где уже всё должно было порасти быльём. Мы поляжем здесь в интимной близости с собственной пищей. До пастбищ доносятся голоса нашей церкви, гулкие и полые, как всегда. Полная жизнь, ни больше ни меньше, — вот то, что хотят снова обрести предметы (или что там они есть), сколоченные абы как, которые рвутся добрести до суши. Они довольно долго странствовали в одной лодке со всеми этими гордыми «кто был никем», нищими духом, которых церковь тем охотнее принимает в своё лоно. И для всех этих милых бутузов мёртвые должны играть роль старших братьев и сестёр, присматривать за ними! Неудобно долго путешествовать со всеми этими противоположностями, которые могли бы стать всем, если бы унаследовали дело своих родителей. История должна, как и мы, по одёжке протягивать ножки, пока не заметит, что и эта одёжка состоит из трупов. Их сейчас сорвут, как карнавальные хлопушки. Поднимутся лавины пыли, затмят деревенские светила, а также скроют множество мелких светильничков разума, которые служат скорее для украшения. Да, уж если у нас есть культура, так её у нас много, и это либо овощная культура, либо культура еды.

В Карин Ф. занимают место женщины, этому она не может даже воспрепятствовать, поскольку все они тоже Карин. Не такое уж миловидное лицо у этой уже пожившей женщины, чтобы все хотели смотреться, как она. Как партия недожаренных драников, госпожа Френцель кажется отбитой об стешу и прижимается к ней, будто хочет забиться в щель. Она совершенно вне себя, и даже мать не может вернуть её обратно. Дочь съехала совсем!

О ней можно сказать также, что она угодила не туда. За соседним столом сидит пожилая супружеская пара, целая и невредимая, он далеко не вдовец, и она не вдова, к тому же они неделя как сменили автомобиль и теперь испытывают новенькое четырёхтактное чувство и охотнее заглядывают на парковочную площадку, чем в других людей. Мать Карин неудобно перед ними. Она делает вид, что ищет под столом лучшей доли, тогда как долька апельсина лежит на столе. Мать многозначительно дёргает дочь за подол юбки, чтобы та его опустила. Потому что Карин действительно задрала подол, будто собралась брести через реку. Видны довольно длинные трусы, под которыми бытие тщетно пытается добрести до суши, которая отступает всё дальше, а наше дело лишь слушать и наслаждаться. Звенят приборы. Твёрдый предмет падает в миску вместе с моим металлическим вскриком. Да, яркий свет, в который госпожа Карин Френцель ввинчена так, будто светится сама: цветные концентрические круги, которые она накручивает, как объектив камеры, в темпе вальса, — пожалуйста, будьте любезны, пока вы не пропали пропадом! Дома, прежде чем уйти, сохраняют в компьютерной памяти деревянный запас башмаков; врачи тоже носят такие бахилы. Сестра Ютта, стерильно домыться и закрыться! Что-то таз покачивается.

Стоящие у берегов стола фигуры поплыли в осеннем свете, падающем сквозь листву, неотличимые от Карин Френцель. Поэтому многие впали в ересь и в заблуждение, поверив, что это она. Мы ещё не раз увидим госпоясу Френцель, но она будет уже не в полном смысле, чтобы можно было рассуждать, просто поверьте мне, в один прекрасный день она, лишившись своего цикла, обрела другой, новый. Так. Почему песенка спета? Отечество не против материнства, скажем прямо: это такое сытное ощущение — чувство родины. Но плохая мать та страна, тело которой остыло, а кровь остановилась и упорно не желает признавать своих ошибок! То ли дело эта милая, кудрявая, уютная страна с пампушками церквей, она каталось на спине, как игривое животное, лишь бы почувствовать, как в неё входит железо, сырьё и страх. Оставаться лежать под такой угрозой — нельзя этого требовать от женщины, такой, как Карин Френцель. Дитя страны, отец которой как раз сейчас машет ручкой из телевизора, подавая тайный сигнал, понятный лишь Карин. Он относится к ней одной, какая честь! Трупный сок, застоявшийся в самой серёдке местечек, которые мы видели, вдруг вырывается из этой женщины, пульсирует под пинками, вздымается, как покров, которым Карин пытается прикрыться, а потом она восстаёт, госпожа Френцель, и нам тоже пора вставать. Как бы мягко нам ни стелили, придётся ложиться под нож. Итак, Карин вскакивает, да ещё на стул, поднимает свою юбку и издаёт трескучий дереровую кружку и примется раздавать облатки смерти по сложившейся австр. традиции (страна по-прежнему раздаёт пока гарантированный вечный покой, как это делалось с незапамятных времён, когда больше, когда меньше, для этого нам и Стена не требуется, отделяющая милосердных от усердных!). Сестра милосердия прикладывается к бутылке; полной жизни, и выменивает её на пустую, а разницу берёт себе, но тут же её теряет: ох уж эта полоскательница рта (ласкательница!), вот вода уже плещется и в лёгких пристройки и вытесняет дух, который там слишком вольготно расквартировался, тем более семидесяти лет. Брутально вышвыривать из себя такого старого, укоренённого! Ведь в себе так приживаешься! К сожалению, в лёгкие не встроен канализационный слив. Жизнь старика уже разболталась на своих шарнирах, но так и рвётся в пляс, ведь господин главврач объявил на сегодня корпоративную вечеринку. И врачи с медсестрами послушно машут кострецами, танцуют все! — причём одни за плату, cheek to cheek. Так что старые сердечники луговые могут до крови жать пальцем на кнопку вызова, сестры лучше будут прижиматься к господам докторам, лишь бы пояс для чулок не выглянул у них из-под халата. Наша Карин уже пустилась в лучшие дали, раскинув свои пышные травы и лакомясь ими, и лазит по собственным холмам, чтобы улучшить усвояемость. Женщины безжалостны, они и смерть не пощадят, с которой они на ты, самые безнадёжные им в самый раз. Их сочувствие уже ушло на покой или так притупилось, что каждого, кого этим сочувствием стукнет по башке, тут же отвозят в больницу. А там ещё больше сестёр! Никакой пощады! Врачи-инсталляторы уже вооружились своими щипцами-кусачками. Сестра уже опорожнила сифон ротовой полости — в мокрое дно лёгких бездонно орошённого таким образом больного. Или более понятный образ, и для мальчиков тоже: в выхлопе больше не мелькнёт ни искорки жизни. Они разволновались в своих белых униформах, волны смерти, но после нескольких минут оцепенения снова оттаяли: сверкающий инструмент черпает их из сортир, ведёрка (пожалуйста, мне порцию клубничного!), вся власть в наших руках, ведь мы все братья и, прежде всего: сестры, марш! — и, коллеги, мы все разом мечем сырой гипнол из наших крестьянских рук, которые когда-то бинтовали дедушке его потрескавшиеся ступни (противная работа, за которую никто больше не брался),

Вы читаете Дети мёртвых
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату