«азиатцы», — чтобы у последних получилось «венчаться». В химическом растворе висел Франкенштейн поэтической инженерии: «Тупоруб», — рожденный из «поры» и сослагательного наклонения: «…Мы-в-ту- пору-б-оглохли…»
Ради сомнительной рифмы к «ветер» наречие «невтерпеж» безжалостно усекалось до «невтерпь». «Личики» кастрировались до «личек», иначе не клеилось с «яичек». Были «щиколки» вместо «щиколотки»; подрезанное в голове — «вдогад» ради «напрокат». Попадались и тела, с трудом поддающиеся опознанию: «всклянь темно».
«Выпень» батрачил на «кипень». «Наоткось», по аналогии с «накось», очевидно, просто предлагалось выкусить, как тот туман, который «отовсюду нас морем обстиг».
Становился понятен траур «фразы Шопена», которая «вплывала, как больной орел». Болезнь птицы, переведенной из семейства ястребиных в водоплавающие, была трагически закономерна.
«Над блюдом баварских озер» происходило несогласование единственного и множественного чисел.
В «Сестра моя — жизнь»:
претензия была даже не к утверждению, что расписание поездов более грандиозно, чем Святое писание, а просто к смысловому несогласованию в повелительном наклонении — «хотя его сызнова все перечти».
Все глумления над смыслом совершались с поистине маниакальным объяснением — «чем случайней, тем вернее, слагаются стихи навзрыд». Главное, во всем этом не было ничего от хлебниковского словотворчества — «леса обезлосели, леса обезлисели», ничего от веселой обериутовской зауми Заболоцкого и Хармса, в своих дневниках величавшего Пастернака «полупоэтом».
Громада творчества была неприступна — от поэтических завываний юного барчука:
О вольноотпущенница, если вспомнится,
О, если забудется, пленница лет… — до интонаций бердичевского аптекаря, вздыхающего в «еврейском родительном»:
Что слез по стеклам усыхало!
Что сохло ос и чайных роз! Мутный роман о Докторе, завернутый в лирическую броню приложения — с начинкой о Боге, делался недосягаемым для критики.
Читатель, вдруг заметивший весь этот стилистический бардак, соглашался скорее признать собственную поэтическую глухоту, чем промах у Мастера. Это уже работала «духовность», уничтожавшая все живое, пытавшее подступиться к святыне.
С заповедью наречения имен, данной Адаму, в новый мир пришла вещественность. Названные предметы перестали быть равными себе и стали различаться. В стремлении поэта попрать вещественность и тем самым «расчеловечить» мир слышались отголоски древней зависти павшего Ангела-светоносца — Денницы к существу, созданному по образу Божьему и наделенному правом именовать. Как дух безумия, Пастернак всю жизнь создавал языковой хаос, одетый в одежды смысла:
Пошло слово «любовь», ты права,
Я придумаю кличку иную.
Для тебя я весь мир, все слова,
Если хочешь, переименую. О поэтическом фантоме «Пастернак» когда-то проговорились Ходасевич и Адамович. И не такими уже и странными были слова Цветаевой, прозревшей за необъяснимой душевной черствостью Пастернака нечеловеческое и писавшей ему: «Право, тебя нельзя судить как человека. Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери на поезде, мимо двенадцатилетнего ожидания… Но теперь ваше оправдание — только такие создают такое. Ваш был и Гете, не пошедший проститься с Шиллером, и десять лет не приезжавший во Франкфурт повидаться с матерью — бережась для второго Фауста или еще чего-то… Ибо вы от всего — всего себя, этой ужасной жути: нечеловеческого в себе, божественного в себе… Я сама выбрала мир нечеловеков — что же мне роптать…»
Под старость нечеловек уже вел трансляцию из поэтического макета Бога:
9
Так несколько месяцев Цыбашев играл в литературоведа, пока не понял, что почти завалил собственный диплом. Времени на написание не оставалось. Вышвырнуть просто так пять лет учебы было бы довольно глупо. Цыбашев еще не задумывался о том, чтобы стать священником, он, скорее, не особенно стремился преподавать язык и литературу в школе. Как вариант маячила надежда на аспирантуру, пускай даже заочную, и с ней возможность еще три года разбираться с призванием, совмещая поиски с диссертацией. Только ради этих трех лет он решился на поступок.
Откровенно поговорив с родителями, он получил из семейной кассы триста долларов, на которые приобрел у секретарши на кафедре готовую дипломную работу с гарантированной пятеркой, ибо диплом был написан для таких вот бездельников, маменькиных сынков его же научным руководителем.
Поддержав профессора материально, Цыбашев удачно защитился и, как человек с пониманием, был прикреплен к кафедре философии, пока соискателем.
Осенью Цыбашева, по родительскому знакомству, пристроили читать литературу в частном лицее, аргументируя, что это никак не школа, а много солиднее.
Он проработал в лицее около года. Директор был передовых взглядов, и, возможно, поэтому в лицее часто появлялись разные личности, обаятельные, улыбчивые, и читали они лекции совсем не по академическим предметам.
Физик от «Центра космического сознания» обнародовал для старшеклассников и преподавательского состава открывшееся ему спиралеобразное устройство Вселенной и выводил на доске формулы конца Света.
Женщина-астролог, в длинном черном платье, увешанная бусами и амулетами, в конце лекции составила для лицея гороскоп, больше похожий на комплимент.
У приглашенного хироманта после успешного выступления многие приобрели за скромные деньги им же составленную брошюрку о его древнейшей науке.
Приходили в лицей и представители кришнаитов, после которых актовый зал на веки вечные пропах ароматическими палочками, а говоря точнее, паленым навозом.
Христианство несколько раз представили отечественные баптисты и улыбчивые американские мормоны.
Цыбашеву вначале казалось, что все это не выйдет за рамки цирковых выступлений, но он ошибся. Лицей брал курс на духовность. На педагогических советах все чаще поднимался вопрос о многостороннем и