упал, но тут же поднялся и, как другие, вновь побежал вперед. Но пробежать ему было суждено немного. Мина, сработанная на одном из германских заводов, может быть, еще в то время, когда Магарыч, ни о чем не подозревая, рыскал по горам в поисках самородка, уже готовилась к вылету навстречу ему. Ловкий, сухопарый, такой же молодой, как и Магарыч, немец схватил мину и опустил ее в ствол миномета, и она, ударившись о внутреннее устройство, вылетела из ствола и полетела низкой дугой туда, где после короткой перебежки лежал Магарыч. Мина взорвалась рядом, и о том, что она взорвалась, не знал Магарыч. Его ударило неожиданно, яркий, как солнце, сине-оранжевый круг воссиял перед ним. Но погас не сразу. Он гас медленно, тускнел с краев, темнел, сердцевина его еще горячо пылала, а края охлаждались, темнели. Голос отца услышал Магарыч: «...огонь огню — рознь, есть огонь деревянный — к счастью...»
Уже много-много лет рубят осины на Осиновой горе, а они не переводятся, растут, шумят широкими, чуткими, горькими листьями. Даже в безветрие, когда воздух неподвижен, листья шевелятся, шуршат, похоже, осина жалуется на свою судьбу. Высока Осиновая гора — далеко с нее видно: кругом горы, синие, покрытые, как шубой, пихтачами; скалы на ближних склонах, утесы, островерхие, как чумы, на них восседают старики орланы, прилетевшие из гор, где им стало трудно добывать пропитание, чтобы провести остаток жизни неподалеку от человеческих жилищ.
С горы Осиновой хорошо виден рудник-прииск: и копёр, и мехцех, и раскомандировка, и отвал породы, и жилые дома шахтеров, прилепившиеся к лысастым крутосклонам, и дорога, посыпанная красным песком. По этой дороге уже много лет подряд ходят шахтеры в брезентовых робах. Они ходили здесь до войны, в войну, и сейчас они ходят в шахту и обратно домой все в тех же робах и фибровых касках, только вместо карбидных горелок у них электрические лампочки над козырьком каски.
На горе Осиновой, в высоте, откуда виден рудник-прииск и горное окрестье, в долгие летние дни любит сидеть Магарыч. Он сидит на сером круглом валуне один, и смотрит, и вспоминает. Встанет с валуна, походит, разминаясь, возле камня и опять сядет и замрет, точь-в-точь как старый орлан, сидящий неподалеку на утесе. Сидит — одна нога в колене согнута, другая — вытянута. Одна нога — целая, живая, другая — деревяшка. Правая нога — деревяшка, и рука правая у Магарыча отнята по локоть, и правая сторона лица у него разорвана шрамом. Если сравнить Магарыча с тем, давним, молодым, когда он носился по горам в поисках самородного фарта, с тем Магарычем. кудрявым, красивым, за которого, не колеблясь, пошла замуж приисковая красавица Лизавета, с тем Магарычем, рядовым солдатом, который стойко, весело и терпимо вынес клящую стужу Центральной Сибири, где он зимой с сорок первого на сорок второй овладевал воинским искусством, с тем Магарычем, который бесстрашно, веря в свое счастье, пошел в наступление против врага, — если сравнить того Магарыча с этим, то можно сказать, от прошлого почти ничего не осталось. Стар Магарыч, неузнаваем, в морщинах, голова седая, шея тоненько-вытянутая, загорелая, в морщинах же.
Живет Магарыч на руднике-прииске, откуда он был призван в начале войны. Дом, который он купил перед войной, на взгорье, очень красивый дом, о семи окон, под тесовой крышей, с дощатыми сенцами и стайкой для коровы из тонкомерного осинника, ему давно не принадлежит. Бросила его Лизавета, как узнала из письма, которое прислал ей Магарыч из госпиталя, что он ноги и руки лишился, тотчас бросила, другого нашла — с ногами и руками. И дом за собой оставила, в нем и живет безвыездно много лет. Вырастила и сынишку от Магарыча, и еще двоих от нового мужа. Пока подрастал сынок, в тот довоенный дом наведывался Магарыч, а как вырос и уехал из своего гнезда далеко от прииска, откуда пишет отцу письма, уж не приходит больше в гости Магарыч к Лизавете и ее мужу и, только встречаясь на улице, кивает ей головой, как знакомой.
Один живет Магарыч. В сорок четвертом, придя из госпиталя после долгого лечения и найдя свое место в доме занятым, Магарыч не стал спорить и срубил себе новый домик на краю рудника-прииска, на выезде, маленький домик, всего о двух оконцах, и поселился в нем военным пенсионером. Не сразу, как он вернулся из госпиталя. Магарыч смог обходиться без посторонней помощи. Ему помогали, чем могли, сердобольные соседки, а также и пионеры, шефствующие над ранеными фронтовиками. Но с течением времени, с тем, как Магарыч окреп после ранения, приспособился ходить на деревяшке и исполнять работу одной левой рукой, он зажил самостоятельно. Чтобы не тосковать без дела, в трудные послевоенные годы он сапожничал: латал кожи и пимы, шил из выделанной домашним способом коровьей кожи сапоги и ботинки. Потом, когда обувка стала появляться в магазине и нужда в мастере-сапожнике миновала, Магарыч вновь, как и до войны, надолго стал уходить в горы, где в ручьях мыл песок, добывая крупицы золота. Имея старательский опыт, Магарыч мог бы снова разбогатеть, но он к тому не стремился. Добудет крупицу- другую — и довольно, пристроится к ватаге стариков углежогов или дегтекуров, ведущих в горной тайге промысел, и живет среди них, помогая им и ничего не требуя за свой труд. А то уйдет на ближнее от рудника озеро и рыбачит удочкой или собирает по осени в кедраче шишку. Так шло время, так годы летели, быстро, один за другим — матерел Магарыч в теле, раздавался корпусом, а потом стал ссыхаться, как все к старости, и его не дядей Магарычем стали звать молодые, а дедом Магарычем.
На камне-валуне сидит Магарыч и думает, вспоминает. Горькая усмешка на лице. Вспомнился ему он сам, молодой, веселый, сидит на гранитном камне и трет деревяшку о деревяшку. Счастливый был, всем обладал: и самородком, и красивой Лизаветой. И молодость была при нем, и здоровье. А он — шик- ширык! — тер брусок о брусок, мечтая о деревянном огне, который приносит счастье. Счастье у него было, а он желал большего. Веселье в доме было — он большего хотел. И здоровья большего хотел. А что же сейчас? Может, напрасно он смирился с бедой? Может, зря и бруски забросил? Может, опять взяться — шик-ширык! — добывать деревянный огонь, который принесет ему счастье? Поздно: старость, как медведь, облапила и никуда от себя не отпускает. Семь деревяшек после фронта износил Магарыч, каждые пять лет по одной деревяшке, — сколько еще осталось?.. Магарыч смотрит на вытянутую перед ним деревяшку с медным наконечником и от шутливой мысли, вдруг пришедшей в голову, весело усмехается. «А вот мы сейчас попробуем», — мысленно говорит самому себе Магарыч и, склонясь с камня-валуна, на котором он сидит, поднимает с земли какой-то деревянный обрубок, тяжелый, лиственничный, серный. «Попробуем!» — мысленно говорит он и, сбочив голову, как тетерев, и высунув язык от усердия — шик-ширык, — начинает серным лиственничным обломком тереть по своей деревянной ноге.
«Шик-ширык!» — трет Магарыч по ноге, и ему не больно. Если бы нога была живая, то сделалось бы больно, да и вряд ли от живой, настоящей ноги вздумал бы кто возжечь огонь. Огонь можно пытаться получить только от деревяшки, сухой, крепкой...
«Шик-ширык», — трет Магарыч, терпеливо, долго, он почти уверен в успехе и ничуть не удивляется, когда лиственничный обрубок начинает дымиться духовито и потом вдруг загорается сине-оранжевым, с искрами, огнем, точно таким же, каким видел его отец перед своим счастьем, каким видел его и Магарыч, когда тридцать с лишним лет назад взорвалась немецкая мина.
Сине, оранжево, красно, с искрами горел смоляной обрубыш, Магарыч держал его в руке и, горько усмехаясь, смотрел на этот вещающий счастье, такой поздний для него огонь...
Высока Осиновая гора, горькими поросла осинами. Чего шумят они? Ветра нет, тихо в природе, облака в небе неподвижно висят над горами, не колыхнутся созрелые травы, а осины все шумят. Что вещают они людям?..
Сверло земное
Долгие годы я состою в доме престарелых, на Половинке, кастеляном. Рабочие обязанности мои — простые: сдай в стирку постельное и другое белье, прими его из прачечной, выдай старикам, обитателям дома нашего, чистое. И об одежке я обязан заботиться, что старички носят. Ну, и само собой разумеется, отвечаю я и за похороны, которые среди старичков — дело житейское — приходится править, увы, не так уж редко. Сам я тоже давно не молод...
Находясь, как и временные жители Половинок, в пределах старости, я обрел успокоение характера и держу себя на людях, а также и в одиночестве соответственно возрасту: в споры-разговоры вступаю реже, чем в молодые годы, больше молчу, соглашаюсь с высказанным и про себя размышляю. О своей думаю прошедшей жизни, о людях. Разные, думаю, люди проживают на земле, и они, думаю, в какой бы