баба, выше всех ростом, с 45-м размером ноги, со скрипучим голосом, и любовь Чацкого вызывала недоумение у самого Чацкого и у зрителей. Особенно были «изысканны» спектакли, когда Галоша играла Софью, будучи на 9-м месяце беременности. Это было совершенно новое решение пьесы и новое ее содержание, где беременную от Молчалина Софью пытались спихнуть влюбленному дураку Чацкому. Бедный Грибоедов и бедный Миронов – последнему невмоготу было играть в новом «варианте»: он мучился, страдал и иногда, доходя до отчаяния, просто проговаривал текст. Кончилось это, как известно, криком Пельтцер в микрофон в адрес Чека: «А пошел ты на хуй, старый развратник!» Все народные и заслуженные затаились, сидели тихо, думая про себя: «Ну, до нас-то очередь никогда не дойдет». Меня склоняли на всех собраниях, издевались, вводили в массовки, объявляли выговора, вычитали деньги из зарплаты, лишали минимальных заработков – концертов. И все молчали.
Андрей ходил по театру замкнутый, сосредоточенный. Его мысль носилась где-то в другом месте. Жизнь с Певуньей казалась стабильной, они рьяно принялись за устройство дома, она очень старалась, все терпела – ведь они еще не были расписаны, прожив уже три года. Теперь она тоже ездила за рулем и, удовлетворяя свое ненасытное тщеславие, принимала у себя всех его знаменитых друзей.
Она была из кагебешной семьи, и для нее дом Марии Владимировны и сам Андрей представляли другую ступеньку социальной лестницы, на которую ей очень хотелось взобраться.
Однажды возле театра мы сели в его машину и поехали в Барвиху. Стояла опять весна! Скамейка наша оказалась цела, но немножко покачивалась и скрипела. Тоненькие зеленые листики развернулись сердечком и символизировали вечную любовь к нам. Желтые, пышные головки одуванчиков покрыли всю землю и вызывали детскую радость. Все так же плавно под нами неслась вода Москвы-реки. А вдали, за рекой, голубая дымка…
Андрея что-то мучило: он чувствовал неприязнь Чека, все понимал про Галошу. Эта мышиная возня в театре истощала его. Ему было не по себе. Чувство горечи отпечаталось на его лице.
– Ой… – вздохнул он. – Как здесь хорошо. Какая у тебя сейчас жизнь, Танечка?
– Пьесу пишу.
Он засмеялся.
– У тебя не очень хороший вид. Тебя измотали концерты. Остановись, – сказала я. – Не променяй первородство на чечевичную похлебку!
– Да, да… Я устал, – заметил он грустно.
– А как ты живешь? – спросила я.
– Да… по-разному…
– А почему ты не женишься на ней?!
– Какая разница? Гражданский брак… Мы же жили так с тобой пять лет. – Вдруг он засмеялся и сказал: – Я боюсь. Боюсь, что все изменится к худшему. У меня и так ничего нет. Я опять все потеряю.
– Нет, Андрюшечка, должно быть понятие чести – если живешь с женщиной, надо на ней жениться. Мне очень хочется, чтобы ты был порядочным человеком.
Этот текст обычно по драматургии жизни должна говорить сыну мать. Но она не знала этого текста. У нее был другой репертуар.
– Ты ненавидишь мою Машу? – спросил он.
– Сначала ненавидела, но я себя ломаю. Она ни в чем не виновата. Может, когда-нибудь я ее и полюблю.
– Певунья говорит, что из всех женщин боится только тебя.
– Слышала бы она сейчас, как я тебя уговариваю на ней жениться.
Он положил свою руку на мою, теребил пальчики, и мы долго и молча смотрели в голубую даль.
Вскоре после нашей беседы он решил зарегистрировать свои отношения с Певуньей. Приезжая в Ленинград к Темиркановым, он говорил:
– Все… все… все… Я женюсь!
Жена Темирканова, Ирочка, пыталась его остановить:
– Андрюша, подожди… не ошибись! – Певунья им не очень нравилась, Ирочка считала, что в ней много фальши, лжи… а жаргон?! Parvenu!
– Андрюша, у нее дегенеративные реакции, – говорила она. – Ты помнишь, мы сидели в «Астории» вчетвером, ты сказал, что у меня красивые плечи – Певунья вскочила, рыдая, и убежала. Это же дегенеративные реакции, а потом ты сам ужасался… Помнишь, мчались в «Стреле», вы с Юрой наперебой читали стихи, было такое ощущение полета, а вернувшись в свое купе, она тебе устроила скандал по поводу того, что у нее нет таких ботинок, как у меня… Так что подумай!
– Нет, нет… я женюсь… все! Я решил. Главное – она маме нравится.
И ни слова о любви или о каком-нибудь другом близлежащем чувстве. И женился. С моей легкой руки.
А я бежала спортивным бегом от любви. Романы в моей жизни не переводились, и все это была игра, и все это облекалось в поиски близкой души. Мужчины приходили в мою жизнь как экскурсанты – ничего не взяв и ничего не оставив. Все отношения развивались по одной и той же схеме с разными оттенками и быстро себя исчерпывали.
Вот, например, Мик, журналист из Риги. Между нами диалог:
Потом розы – красные, белые, розовые… в ресторане достает мою грудь из сарафана и целует при всех. Позер. Записал в записной книжке на букву «Л» – любимая – мой телефон.
Я в Москве. Он звонит из Риги на букву «Л». Я морщусь, потом смеюсь, а внутри – мне никто не нужен! Приехал из Риги – опять розы, вьется ужом, делает предложение, боится отказа и ждет моей реакции. А я молчу, как баран, и думаю – хоть бы он сейчас испарился! Как я хочу спать, и одна!
С этим кончено. На горизонте другой экскурсант.
Потом мой дом. Обед. Он говорит: «Очень вкусно!» А мне скучно. Привез три гвоздики, одна сломанная, как будто с кладбища.