более гостеприимному курсу чёрного рынка. В этом соборе Колумб жил как бы в четырёх измерениях, ибо в четырёх углах собора несколько гидов одновременно рассказывали разные истории из жизни Колумба под шелестящий аккомпанемент долларов, франков, западногерманских марок. В одном углу Колумб ещё только объяснял свою идею исповеднику королевы Изабеллы, притворившемуся глухим; во втором он уже отправлял королеве золото и рабов из Новой Индии с таким гуманным примечанием: «И пусть даже рабы умирают в пути — всё же не всем им грозит такая участь»; в третьем его самого отправляли назад, закованного собственным поваром в кандалы, на которых ещё запеклась кровь индейцев; а в четвёртом он, уже полусумасшедший, спотыкающимся на пергаменте пером писал гимн тому металлу, который его уничтожил: «Золото создаёт сокровища, и тот, кто владеет им, может совершать всё, что пожелает, и способен даже вводить человеческие души в рай». Но чьи души он ввёл в рай, если не смог туда ввести даже свою?
Вот что меня поразило: ни один из гидов не называл адмирала по имени — лишь альмиранте.
— Почему? — спросил я моего друга доминиканца.
— Фуку! — ответил он, пожимая плечами.
И вдруг неожиданный порыв ветра с моря, казалось, прокисшего от жары, ворвался в собор, и над склепом Колумба закружились вырвавшиеся из чьих-то рук деньги, повторяя разноязыким шелестом:
— Фуку! Фуку! Фуку! Мы — те островитяне, которые с ветвями в каноэ подплывали к парусам и наблюдали с лодок, как у богов голодных сок манговый струился по усам. Нам дали боги белые свиную кожу Библии, но в голод эта кожа не спасёт, и страшен бог, который умеет острой шпорой распарывать беременным живот. Вбив крючья под лопатки, нам жгли железом пятки, швыряли нас на дно змеиных ям, и, вздёрнув нас на рею, дарили гонорею несчастным нашим жёнам, сыновьям. Мы — те островитяне, кому колесованье принёс Колумб совместно с колесом. Нас оглушали ромом, нас убивали громом, швыряли в муравейники лицом. Крестом нас покоряли и звали дикарями, свободу нализаться нам суля. В ком большее коварство? Дичайшее дикарство — цивилизация. Колумб, ты не затем ли явился в наши земли, в которых и себе могилу рыл? Ты по какому праву ел нашу гуайяву и по какому праву нас открыл? Европа не дремала — рабов ей было мало, и Африка рыдала, как вдова, когда, плетьми сечённое, набило мясо чёрное поруганные наши острова. Разбив свои колодки, рабы бросались в лодки, но их ждала верёвка на суку. Среди людского лова и родилось то слово, то слово африканское: «фуку». Фуку — не так наивно. Фуку — табу на имя, которое несчастья принесло. Проронишь имя это — беда придёт, как эхо: у имени такое ремесло. Как ржавчина расплаты, «фуку» съедает латы, и первое наложено «фуку» здесь было наконец-то на кости генуэзца, истлевшего со шпагой на боку. Любой доминиканец, священник, оборванец, сапожник, прибивающий каблук, пьянчужка из таверны, не скажет суеверно ни «Кристобаль Колон» и ни «Колумб». Детей приходом волка не устрашит креолка и шепчет, чтобы бог не покарал: «Вы плакать перестаньте — придёт к вам альмиранте!» (Что по-испански значит — адмирал.) В музеях гиды липкие с их масленой улыбкою и те «Колумб» не скажут ни за что, а лишь: «Поближе встаньте. Здесь кости альмиранте». Но имени не выдавит никто.