Глава восемнадцатая
Сидели в скособоченной парковой беседке, редко присыпанной листом, отжившим свое к началу сентября. Мингали Валиевич не раз подумывал починить беседку, но хлопотное госпитальное житие не ссудило времени на такое, в сравнении со всем другим, пустячное дело.
— Не рухнет? — улыбаясь глазами, спросил Пестов. В ответ Мингали Валиевич ударил кулаком о столб, обсеял всех древесной трухой, озорно вскинул голову:
— Еще сто лет простоит.
Осмотр «игровой комнаты», состоящей из трех полуподвальных, где не так давно шилась одежда для вражеского воинства, закончен, и можно потолковать о чем-то, не касаемом сегодняшних хозяйственных забот. В разговоре об отделке, убранстве помещения, поскольку эта работа была как-то связана с ним, коснулись и самого Гончарова, в частности, его увольнения из армии.
— На пенсию в мои-то… — угрюмо изрек Гончаров.
Это еще на пути к беседке. И теперь, взглядывая на удлиненное, сухое и неулыбчивое лицо Гончарова, Мингали Валиевич спросил:
— Ты с какого года, Владимир Петрович?
— С четырнадцатого.
Пестов с удивлением отметил про себя, что Гончаров казался ему значительно старше. Почему? Откуда он взял лишние годы? Вон, ни единой сединки. Вероятно, из этой вот отчетливо увиденной сейчас основательности человека, знающего не только почем фунт лиха, но и как с ним обходиться.
— Слышал, твоя родина здесь. Так? — продолжал любопытствовать Мингали Валиевич.
Гончаров пальцем по столу придвигал желтые, с лиловым отливом листья и скидывал их один за другим себе под ноги — словно собирался пересчитать, сколько их тут, на столешнице. Не поднимая взгляда, подтвердил слышанное Валиевым и внес уточнение:
— Верно, родился в Литве, но с двадцатого года — в России, как говаривали в то время.
— Твердо решил обосноваться в Вильно? — поинтересовался Иван Сергеевич Пестов.
— Да.
— Родственники есть?
— Не знаю.
— То есть? — удивился Мингали Валиевич.
— Может, и есть. Не знаю. Молодой был — не проявлял любопытства, а потом спросить было не у кого.
— Как же так? — не понимал Валиев.
— Видите ли… — Владимир Петрович остановился затяжным взглядом на какой-то никому не видимой точке. После небольшой паузы продолжил: — Молодость моя состоялась не так, как хотелось бы. Слишком отчаянной была. Нет-нет, — торопливо поправил он себя, — была школа — вот в чем дело. Шумная, безалаберная, но — школа. Одно нехорошо — ничего не сделал путного. Ни-для-ко-го… Сам брал. У жизни, у людей, у… обстоятельств, что ли. Много несладкого. Но и несладкое, что брал и что давали, шло на пользу. Только вот сам так ничего и не сделал…
С литовским революционером-марксистом Петрасом Бэлом студент Высшего художественного училища Петербургской академии художеств Петр Гончаров познакомился летом 1911 года. Бэл приезжал в Россию в период подготовки крайне назревшей большевистской конференции РСДРП и принимал активное участие в создании Российской организационной комиссии (конференция состоялась в январе следующего года в Праге). Позже еще были встречи: дважды в Кракове, куда агент большевистской газеты «Правда» Петр Гончаров привозил с Урала письма рабочих, один раз в Вильно, оккупированном летом 1918 года войсками кайзеровской Германии. В сложнейших условиях подполья здесь начиналась подготовка к созданию Коммунистической партии Литвы.
Последняя встреча произошла в Москве. Петрас Бэл прибыл сюда после побега из застенков польской дефензивы[13] неизлечимо больным. Умер он сорока двух лет от роду. Петр Назарович Гончаров увез его жену Алдону Бэл и их шестилетнего сына Владаса в Екатеринбург, где занимал к тому времени пост заведующего отделом губкома партии. Алдона была на пятнадцать лет моложе своего мужа, и нет ничего удивительного в том, что три года спустя после кончины Петраса стала женой его русского друга Петра Назаровича.
Своей несбывшейся мечтой стать художником бывший студент Петербургской академии художеств Петр Назарович Гончаров заразил приемного сына Владаса, которого теперь называли на русский лад Владимиром.
После окончания художественного училища по настоянию отца, понимавшего живопись и видевшего у сына незаурядные способности, Володя Гончаров уехал в Москву, чтобы решительно окунуться в жизнь, учиться, постигать мастерство больших художников.
Судьба кинула его в стихию претенциозной публики — великих, непонятых реформаторов и непризнанных «гениев».
По одному, по одному — и Гончаров, насколько доставала рука, очистил стол от палого листа. Привстал, ребром ладони пригреб к себе ближе то, что уцелело, но безотчетное занятие оставил. Поглядел на загрязнившийся палец и опустил руку на колено. После некоторого напряженного молчания сказал:
— С тех пор прошло десять лет, а память… Память ничего не отпускает.
Гончаров впервые, пожалуй, за этот день улыбнулся Улыбка получилась хорошей, открытой. Оплеснулись живой водой и глаза.
Чуточку иронизируя над собой, он продолжал рассказ:
— Возле Усачевского рынка мне показали неказистый домишко в три этажа, на чердаке которого пустовала убогая мастерская недавно скончавшегося художника-сюрреалиста. Одно то, что этот почтенный человек был поклонником Миро, Эрнста, Арпа… Одним словом, я купил ту мастерскую и, поскольку вдова жила в большой нужде, отвалил больше, чем мастерская стоила.
Без яркой внешности, казалось мне, художник — уже не художник. Завел шикарную куртку с галунами, псевдоним друзья давно дали — Владас Гончар… Куртка и всякая атрибутика — ладно, главное, что тут было, — Гончаров потыкал в лоб пальцем. — Обуяла меня страсть создать такое, что враз вознесет, и Владас Гончар обретет вселенскую славу. Эту славу должен был принести цикл полотен под общим названием… Прекрасным названием — «Цветные сны». Вот так вот… Работал как проклятый, одним хлебом, бывало, питался. Не потому, что в кармане пусто. Было в кармане. Время жалел, чтобы в лавку сбегать… Дорогой моему сердцу Петр Назарович, отчим мой, верил в меня, — оживленные глаза Гончарова, как внезапным заморозком, прихватило грустью. — Верил сердечный человек, снабжал непутевого… Через полгода завершил первое полотно, которое назвал «Вожделения мадонны». Заполучить хороших натурщиц неизвестному еще молодому художнику было не просто, и свою мадонну я писал черт знает с кого. Но я обладал смелым и неуемным домыслием, и мое богохульство получилось довольно выразительным.
Времени на следующие две картины ушло меньше — восемь месяцев. Это «Союз страстей» — о блуде святых дев и «Затененный рассвет». Последняя была моей гордостью… Цикл еще не был завершен, но я решил отдохнуть, развеяться, показать свои работы на какой-нибудь выставке. В художественном совете кхекали-мекали, дескать, озорство молодости, но хвалили, восторгались способностями молодого дарования, на выставку же — шиш с маслом. Разобиженный, оказался и я в рядах непризнанных гениев. Мы устраивали свои вернисажи, выставки то есть. Вот там я наслушался похвал и восторгов! У солидного метра голова закружится, что уж говорить обо мне. Но дальше этой сомнительной славы дело не шло. Потом наступил тридцать седьмой год…
Гримаса иронии исчезла с лица Владимира Петровича, глаза потускнели, он откинулся на ветхую, замшелую загородку беседки, баюкая занывшую культю, долго сидел в напряженном раздумье. Пестов с Валиевым не нарушали установившегося молчания. Предполагая, что сейчас будет сказано, Мингали Валиевич нервно курил.
— В тридцать восьмом отчима не стало… — Гончаров замялся. — Больше материальной помощи ждать было не от кого. Неустроенность, косые взгляды…
У меня оставались кое-какие сбережения, и я бросил их на кон. Задумал создать большое полотно, изобличающее закулисную скверну царизма. Нашел все же чертовски хорошенькую натурщицу.