Перебит лучевой нерв! Угрожает газовая инфекция, сепсис! Я не допущу бессмысленной операции во вверенном мне медицинском учреждении!
Не угрожали Ивану Сергеевичу ни гангрена, ни заражение крови. Во всяком случае, признаков пока не было И крови он потерял не так много. Ко всему прочему уцелела плечевая артерия, кровообращение не прекращалось через главный пучок. Неужели не понимал этого начальник СЭР, недавнее светило известной московской клиники? Лучевой нерв — да, перебит, но это не самое страшное…
Все понимал или потом понял Прозоров. Поворчал, поворчал и перестал противиться. Больше того, сам взялся ассистировать Олегу Павловичу Козыреву.
Рискованную операцию сделали. С давящим беспокойством ждали исхода. Спасли руку! Правда, висит теперь плетью вдоль тела, но Олег Павлович и Пестов, ставший его замполитом после сформирования нового эвакогоспиталя, по-прежнему не теряют надежды: нерв постепенно восстанавливается и должен срастись!
Вот, значит, почему младший лейтенант Курочка заговорил о своих ногах и его, Ивана Сергеевича, ранении! Прознал где-то про ту отчаянную операцию Олега Павловича и теперь, оказавшись в его владениях, приголубил надежду любым способом добиться для себя такой же смелой операции, искал поддержки у Пестова. Можно понять Василия Курочку, не осудишь его за такое желание. Только неприятно подумалось: к чему он о партийности? Напрямую спросил об этом.
— Не надо за дурака меня, товарищ майор, — обиделся Курочка, на лице даже брезгливое проступило. — Привилегий — или как там еще сказать? — я не ищу. Привилегия наша — жить и умереть не размазней. Когда вступал в партию, думал об этом… О другом я хочу сказать, Иван Сергеевич, как коммунист коммунисту. Понимаю: риск и все такое… Это я на себя беру, письменное заявление оставлю. Иван Сергеевич, — проскользнули умоляющие нотки, — прежде чем ноги мои… лишить меня ног, пусть майор медслужбы еще разок, как с вами, попробует. Не получится — ну и ладно, так и так ампутировать… А, Иван Сергеевич? Вдруг да получится? А?
Пестов погладил здоровой рукой занывшую малопригодную руку и ответил:
— Видите ли, Василий Федорович, операция операции рознь. Меня на стол положили вскоре после бомбежки, вас с поля боя вынесли на вторые сутки. Мне кровотечение остановили без промедления, вам, спасая, вливали донорскую кровь. Газовая гангрена — это омертвение тканей, их полная нежизнеспособность, ее процесс на вашей правой ноге необратим. Сейчас наблюдают, надеясь на новый препарат, но шанс мизерный. Завтра-послезавтра пойдете под наркоз.
Василий Курочка потускнел, ужал губы, приостановил дыхание.
— Под-нар-коз… — выдохнул сильно, даже колыхнулись на окне маскировочные занавески. — Чего уж там — под наркоз, под нож, так-то точнее, — повел глазами направо. — Как же вон тот, на второй койке, седой который? Ведь совсем умирал, подняли, — никак не мог смириться со своей участью Иван Курочка.
— С Малыгиным случай особый, Василий Федорович. Отец с матерью, вероятно, на двоих рассчитывали, а получился один — вот такой русский Иван, богатырь Малыгин. Сердце у него бычье, и помощь на первых порах кое-какая была. Малыгина можно поднять. Если со стороны ничто не вмешается, еще воевать будет.
— А мне — каюк? В наседки?
— Зачем так… Прямого разговора захотели вы, а раз так — наберитесь мужества знать всю правду до конца. А она, к вашему счастью, не такая уж горькая. Левую ногу вам сохранят. Я видел ее, видел рентгенограмму. За левую ногу нет опасений, позади остались. Ильичев, наш ведущий хирург, убежден в благополучном исходе Если Олег Павлович для вас большой авторитет… Убежденность Ильичева он разделяет.
Василий Курочка недоверчиво притих, но в глазах затеплились искорки радости. Приподнялся над подушкой.
— Я думал — обе лапы под самую сидячку… вот спасибо-то! Ваше бы слово, Иван Сергеевич, да жене в ухо. — Он протянул руку для пожатия и, сдерживая накатившую на глаза слабость, перешел на прежний грубовато-шутливый тон: — Слава богу, теперь в доме мир и покой будет — реже спотыкаться стану. С одной ногой жить еще можно… А, Иван Сергеевич? Нехорошо только все время вставать на левую — характер подурнеть может…
— Не будем вешать носа, Василий Федорович, поживем еще, детей поднимем, а там, глядишь, и внучат дождемся.
Василий Курочка был растроган, но не вытерпел все же, спросил Пестова, когда он уходил:
— Иван Сергеевич, может, тот мизерный шанс все же выпадет мне?
Иван Сергеевич ничего не ответил, закрыл за собой дверь. А что ответишь? Начинать разговор заново?
Младший лейтенант понял это. Закинул руки за голову, осчастливленный, пропел озорно и бессмысленно: «В лесу родилась елочка, в лесу она росла…» Закончил неуместную вроде бы песенку тоскливым, затухающим голосом «Срубил он нашу елочку под самый корешок…»
Не шибко, видно, осчастливлен, и горечи — хоть отбавляй.
Глава четырнадцатая
Мингали Валиевич постучал в дверь ординаторской, не дожидаясь ответа, вошел. Олег Павлович сидел на низком диване, согнувшись и опустошенно свесив руки к полу. Серафима, ассистировавшая при операциях, развязывала на его спине тесемки халата. Не менее уморившаяся, она с теплой жалостью смотрела на худую пробритую шею Козырева и едва сдерживалась, чтобы не сказать вслух того, что расплывчатой болью теснилось в душе. Оборвет ведь, не любит сочувствий и жалости. Грубого слова не скажет, но и взгляда будет достаточно, чтобы все нутро ожгло досадливым смущением.
Серафима стянула с Олега Павловича халат наизнанку, вывернула его, подала висевший на спинке стула китель. Козырев моргнул благодарно и показал жестом, что надевать не будет. Откинувшись на спинку дивана, отрешенно уставился на Валиева.
Мингали Валиевич готов был уйти: похоже, пришел не вовремя.
— Давай в другой раз, Олег Павлович, — сказал Валиев и направился к двери.
— Присядь, я сейчас, — не меняя позы, остановил его Козырев. — Две минуты. Через две минуты я очухаюсь.
Мингали Валиевич пристроился сбоку письменного стола. Отодвинув лежащие тут газеты, стал выбирать из полевой сумки нужные бумаги. Козыреву хотелось поблаженствовать в покое, но, не ощущая этого покоя из-за того, что уже было здесь сказано Серафимой, он продолжил начатый до прихода Валиева разговор с нею:
— Что же она пишет?
Серафима повспоминала содержание письма, подумала, что можно сказать, а что нельзя.
— Спрашивает, как поживает, — заглянула в письмо, выделенно прочитала незнакомое слово: — Как поживает кюз-ну-рым… как его здоровье…
Козырев приоткрыл один глаз чуть больше, остро прицелился им в Серафиму.
— Думаете — соврала? — поежилась Серафима под этим взглядом. — Могу показать, прочитайте.
Козырев сел прямо, не убирая прежнего взгляда и не скрывая вопроса от Мингали Валиевича, спросил:
— Кто? Сын, дочь?
— Для нее — сын, — ответила Серафима и, сердясь на свое невольное сострадание к обидчику подруги, добавила с вызовом: — Для нее — сын, а для кого-то — никто.
— Не вам об этом знать, Серафима Сергеевна, — укорил Олег Павлович, и пружины под ним сердито заскрипели.
— Да вот знаю… Еще и Олежкой назвала. Эх, Руфинушка… Не в вашу ли честь?