письмецо досталось. Машенька, сестрица наша, светится, словно звездочка утренняя, радуется письму больше меня: вот, мол, прочитает сейчас Мамонов послание своей супруги и сразу выздоровеет. Конечно, письмо всегда радость, ничего не скажешь. Сообщала Маня, что детишки здоровы, сама тоже… Как не радоваться. Только рядом с радостью завсегда что-нибудь такое, что ни рядом, ни за версту не надо…

Мамонов не договорил, беспомощно махнул рукой.

В конце письма жена Мамонова сообщала о самом тяжком, что только может выпасть на женскую долю и в без того неладное время. Писала она не о хлебе, которого в обрез, не о работе без мужиков, не о другом о чем, о крыше, допустим, — все на осень откладывал Мамонов починку, да так и не починил — ушел на войну; эти беды она утаивала, сообщала, что, дескать, сыты, одеты, дров завезли, не нервируйся, бей Гитлера в хвост и в гриву. Не об этом кручина Марии. Мамоновой. Сообщала в конце письма: «Одна иголка на всю деревню, и та несколько раз точена».

Посчитала Мария Мамонова: когда снаряды да пули кругом, иголка — сущая пустяковина, не уколет мужика, не загонит его в тягучую тоску. Думала бы иначе — в жизнь бы не написала, а раз посчитала, что пустяк, не мужниного ума дело, — написала.

Мамонов смахнул накатившуюся слезу:

— Одна иголка на тридцать дворов. Разве можно в домашности без иголки! Да еще с ребятишками. Одежду перешить, залатать… Проволочка остренькая… До войны за одно «спасибо» купить можно было…

Мамонов лежал тогда на кровати разбито, лицом вниз, в полном расстройстве давил зубы на зубы. Машенька приметила его нехорошее настроение, забеспокоилась: подумала, что Мамонова рана все еще крутит. Попоила водичкой, лоб потрогала — нет, не горячий. Растроганный этим вниманием, Мамонов неожиданно для себя протянул Машеньке письмо. Молоденькая, совсем девчушка, а душевного ума на семерых хватит. Может, найдет какое утешное словечко.

Машенька прочитала, радостно встрепенулась. Ранбольной Мамонов, говорит, мы вашу кручинушку враз развеем. Радуется, что человека может порадовать Вы, говорит, полежите, а я — мигом, только до Мингали Валиевича сбегаю.

Вернулась такой, что будто счастливее ее нет человека на свете. Объясняет:

— Тут у немцев швейная мастерская была, мы с Мингали Валиевичем кое-какие трофеи утаили.

Сжимает в руке что-то, хитренько щурится, говорит Мамонову:

— Отгадайте загадку: «Маленька, синенька, всему свету миленька».

Дойдя в рассказе до этого места, Мамонов повеселел, заново пережил благодарное чувство к Машеньке.

— Не знаю, как всему свету, подумал я тогда, но жене моей иголка будет так миленька, что ни в сказке сказать, ни пером описать… Подает Машенька пакетик, а в нем иголок этих… Поперли из меня слезы — на вожжах не удержишь… Стал думать, как переслать подарок домой, — духом пал. Вот они, махонькие, синенькие, а дальше что? В письме, что ли? Письма-то, где надо, вскрывают, читают, вычеркивают, что не положено. А иголки разве положено? Нет, конечно, враз вычеркнут, не улежат в письме иголки. Машенька выслушала меня, нахмурилась. Говорит мне строго: «Что вы, ранбольной, разве в цензуре нелюди сидят? Пишите письмо, я документ приложу, никто наши иголки не тронет». Написала документ, я вам скажу, всем документам документ: «Товарищи из цензуры, сделайте, чтобы драгоценный подарок дошел до семьи отважного воина Мамонова, пролившего кровь в бою с немецко-фашистскими захватчиками». И подписалась: «Медсестра Маша». Козонком указательного пальца Мамонов убрал слезу из глазницы, растроганно потряс письмом: — Вот оно, важное сообщение от Мани! Все равно как Совинформбюро. До одной иголки в целости и сохранности. Спрашивает моя милая женушка, можно ли бабам, у коих детишки, по иголке отдать? Как не можно! Сегодня же напишу, чтобы в каждую избу по иголке.

Внимательно слушавшему лейтенанту Гончарову рассказ Мамонова навеял что-то, и он, покачивая укороченной рукой, улыбаясь Мамонову, шутливо продекламировал: «Есть женщины в русских селеньях…»

Мамонов слушал и думал: «Чего лейтенант ухмыляется? Все тут как о Мане моей, в стихах этих» — и старался запомнить стихи: «…в беде не сробеет, спасет; коня на скаку остановит, в горящую избу взойдет…» Хорошо бы потом их в письме написать, сам-то так задушевно и складно ввек не скажешь.

Тут вошла в палату Юрате, за ненадобностью в операционной работавшая теперь подсобницей на кухне Она поздоровалась, нерешительно приблизилась к Гончарову, с которым познакомилась недавно, сделала робкий книксен. Гончаров растроганно и ласково улыбнулся, взял ее руку и приложился губами. Боря Басаргин презрительно фыркнул и утратил часть уважения к Владимиру Петровичу. Тоже мне… Ладно, эта белобрысая — литовка, при буржуях научилась, а лейтенант-то что? Ну и кино…

Юрате повернулась к кроватям выздоравливающих, произнесла заранее приготовленную фразу:

— Товарищи ранбольные, за ужином пожалуйте.

Мамонов быстро поднялся, но младший лейтенант Якухин удержал его:

— Сиди, переваривай радость. С Краснопеевым сходим, а то у него от безделья скоро кожа на ряшке лопнет.

Краснопеев рассмеялся. Было все наоборот: щеки, как спелая репка, — у Якухина, а у него, Краснопеева, — как у турнепса прошлогоднего урожая. Чему тут лопаться!

Поплелся за ним и было задремавший Россоха — четвертый кандидат на выписку. Поплелся, потому что знал — ужин придется нести еще на две соседние палаты.

Не на всех кроватях прислушивались к рассказу старшего сержанта Мамонова. Сосед Смыслова лежал безучастно, с закрытыми глазами Кровать для его роста была только-только О былом атлетизме и кипящей силе тела можно лишь догадываться. Усохший до костей, с курчаво отрастающими, как после тифа, и густо поседевшими волосами, он все же не выглядел старше своих лет. Выглядел на свои двадцать два. Ну, кто- то, не присмотревшись, может, и набавит годков пять, но не больше.

В тяжкой огражденности от всего — это заметил Смыслов — он был и вчера. Был угнетенно- недвижным и позавчера, когда Смыслова не было здесь, и он не мог этого видеть. Глухим и немым казался и третьего дня. Другие видели, другие обращали внимание на его отчужденность — и в том полевом госпитале, куда сразу доставили, и в этом; видели и находили тому вроде бы единственно верное объяснение — тяжелый.

Да, тяжелый. Тяжелее некуда. В легких — пуля, раздробившая ребро и приостановленная этим ребром, перебита рука, покалечены ноги… По ногам будто специально ударили прицельной и долгой очередью, словно метили срезать ноги горячим свинцом.

Пуля в легких — это еще ладно, пулю вынули. Влили несколько доз чужой крови, разрезали грудную клетку, разыскали пулю — и вот она, защемленная пинцетом, роняя на простыню капли человеческой плоти, с бряком падает в эмалированный таз. Вынули пулю. Не вызывают у врачей особого беспокойства рука и ребро. Кто-то был с ним рядом, присмотрел, не дал развиться сепсису. Заживут, срастутся, соединятся в целое молодые кости. Ноги вот, ноги…

Состояние врачей — и ведущего хирурга Ильичева, и самого Козырева, и других специалистов — то и дело переходило от надежды к отчаянию, от отчаяния — к надежде. Удаляли омертвевшие ткани, вводили противогангренную сыворотку, водворяли на место костные осколки, делали переливание крови, дренажи, истратили на промывку гнилостных ран все запасы посеребренной воды… Теперь главная опасность, кажется, позади. Тревога поутихла. Они сделали все, что могли, даже больше, чем могли, и сверх этого «больше» сделать еще что-то они не в состоянии. А еще что-то — это надо бы парню душу залатать. Только тут сыворотка, посеребренная вода, пластыри и бинты — пустое дело. Где-то там, на болоте, остался кусок изорванной души. Никто не приметил этот кусок, не поднял, не принес вместе с изуродованным телом, которое оживляют сейчас и которое не нужно ему без того оторванного, навек утраченного куска.

За время, как нашли его, как несли и везли сюда, он не произнес ни слова, хотя и мог произнести. Во всяком случае, сейчас мог, в этом госпитале, но он молчал. Молчал для всех, говорил только для себя. Слова теснились в нем, бродили в его уставшем, обессиленном мозгу, тыкались в тупики и терзали жестоким напряжением, которому не было выхода.

Измученный операциями, углубленный в свои гнетущие мысли, словно вытащенный из могилы и спасенный, без времени поседевший парень — разведчик Иван Малыгин не мог слышать Петра Ивановича Мамонова.

Вы читаете Угловая палата
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату