— К'к м'шенство?.. Ты гляди рыл'м!.. Вид'шь?
— Ну да, гляжу… Я гляжу, — а ладонью зачем вот этим местом подсобляете? Пальцы, брат, должны свою развитость иметь.
Чиновник воззрился тускло на Алексея Иваныча и прохрипел:
— Ск'жи, за что он меня ун'чтожает?
Бросил шашку на пол и отшвырнул ее ногой.
— Я вам правильное говорю, — убеждал стражник. — А так вы мне свободным манером шашку сломать можете…
— Нет, ты ск'жи: за что он меня ун'чтожает? — обратился чиновник к гитаристу.
Но гитарист что-то жевал так внимательно, вдумчиво и беззубо, что не мог ничего ответить, а той, с мозолями на грязных пятках, что-то не было видно.
Так и остался пьяный у своего столика и опять силился поднять двумя пальчиками Наумову шашку, когда усаживался в фаэтон Алексей Иваныч (а около теленка все еще торчал рыжий с пистолетом в упор).
Потом заструился ближний лес и засиял еще шире дальний, и несколько памятных моментов было, когда ехали мимо шоссейной казармы и павлина. Алексей Иваныч тревожно ждал, не повернет ли к нему хотя бы на звон бубенцов созерцающую голову павлин, — очень этого хотелось; но он не повернул, — да и мало ли проезжает мимо за целый день всяких этих ненужно звякающих бубенцами троек и пар. Все-таки грустно почему-то стало Алексею Иванычу, что не повернул.
Мотнув головой на корявый бук с вырезанным на коре крестом, сказал ямщик:
— Этим месте третьем годе почту ограбили, человека убили, — вот через что там стражники поставлены, на постоялом… Не водку они пить, а должны за этим местом глядеть строго…
Но и это место теперь было только задумчиво и струилось, и все капало с буковых сучьев на палые листья вниз.
А выехав из лесу, сказал ямщик:
— Теперь уж нам без препятствий… — кашлянул, сутуло поставил шею и замолчал до самого города.
Пошли по сторонам перепаханные поля с лиловыми бороздами, огороды с осенней скареженной ботвой и табачные плантации с мокрой желтой густой щетиной, которую не всю еще спалили в печах; две- три маленьких деревушки попалось, одна — с захудалой церковкой, покрашенной охрой, с древним дьячком на зеленой скамеечке и с тремя веселухами-девками, стоявшими у колодца руки в боки… А когда начало вечереть, был уже в городе на станции Алексей Иваныч.
Эта сутолока больших станций, — как она странно влияет на людей, приехавших из тишины! Так много вспыхивает и тут же гаснет разных мелькающих лиц, рук и шей, так много наблюдающих тебя отовсюду чужих глаз, так крикливы и беспокойны дамы, так деловиты мужчины в котелках, так стремительны синие носильщики и арбузоголовые казанские татары из буфета и так пренебрежительно важен бородатый швейцар в дверях, счастливый обладатель картуза с галуном, колокольчика и трубного баса, что несколько теряешься даже и чувствуешь какую-то неловкость, когда не совсем твердо убежден, что тебе необходимо ехать по делу (главное, — 'по делу'), непременно с таким-то вот поездом, чтобы приехать в столько-то часов и определенно туда-то, в такое-то именно место — ни на волос дальше, ни на волос ближе.
Бросилось в глаза Алексею Иванычу, что все были тепло одеты, а у него была только бурка поверх обычной его тужурки, — и все вспоминалось, что теперь уж глубокая зима, скоро крещенские морозы, что немного севернее снег, снега, а еще дальше — лютый холод.
Но к Илье нужно было ехать на юго-восток.
Никак нельзя было отделаться от ощущения тихого леса кругом, который струился, облаков мягких и теплых, с голубой отдушиной в них в виде опрокинутой, никуда не стремящейся пироги, старого гитариста, связанного теленка на возу, хорошенькой белокурой девочки с наивными глазами, пьяненького чиновника с его заляпанной мотоциклеткой, который так спокойно застрял на перепутье и отдал себя на уничтожение Науму-стражнику (к чему бы это?)… а главное — павлин: он почему-то прочнее всего вошел в душу, в нем что-то было.
Глава четырнадцатая
Ночь
На вокзале Алексей Иваныч сидел, следя за всеми и всем сразу, как он умел (ведь мысли у него были бегучие).
Это был новенький, только прошлым летом законченный вокзал, и еще разрисованный разными красками наивно блестел плафон, и не очень запылилась недурная лепка вверху, но внизу все уже обвокзалилось: засалилось, обшарпалось, захваталось всюду… Фальшивые пальмы на столах, унылое чучело цапли на шкафу, армяне за буфетом и нумерованные касимовские во фраках, с широкими задами и маленькими бритыми головами… Алексей Иваныч даже подумал отчетливо: 'Нет, не хотел бы я вокзала строить…' Он немного прозяб в дороге, и теперь один из касимовских приносил ему чай стакан за стаканом, и Алексей Иваныч, видя на всех теплые пальто, шубы и шапки, вспоминал, что ведь зима теперь, ведь глубокая зима, — что там, куда он ехал теперь, трескучие, может быть, морозы, а на нем всего только бурка. 'Приеду куплю', — думал он, нащупывая кстати деньги: не потерял ли, и соседу своему, старому священнику, или, скорее, дьякону, жевавшему украдкой домашнюю курицу, завернутую в газету, сказал:
— Вот, еду на Волынь, а одет легко.
Дьякон вскинул на него испуганные глаза, перестал жевать и спросил невнятно:
— Как-с?
— Впрочем, теплую одежду везде можно купить, не так ли?
И еще дьякон, — видимо, сельский, с косичкой, красноносый и несмелый, с полным открытым ртом — смотрел на него выжидающе, не решаясь снова начать жевать, как он уже говорил не ему, а сказал самому себе:
— Хотя, вне всякого сомнения, туда можно бы и не ездить: зачем? — И тут же убеждал себя: — Однако непременно надо: больше некуда ехать.
Против него наискосок сидела смуглая семья, оживленно говорившая на каком-то странном языке, должно быть караимы: две бойких девочки с усталой черновекой матерью; потом, подальше расположились шумливые, все хохочущие, в пух разряженные, перепудренные, перекрашенные три девицы, которых угощал шоколадом пожилой путейский инженер.
Еще и другие были, много разных, но все мельком: чернели, белели, зеленели, садились, вставали, уходили… эти засели прочнее других. По общительности своей Алексей Иваныч и к черновекой даме обратился с услугой: подставил ей графин с водой, и та поблагодарила томно. Алексей Иваныч похвалил ее живых девочек, — конечно, вполне искренне похвалил, — и дама была так польщена этим, точно за нею самой признали первую молодость, так тронута, что сразу и навсегда расположилась в его пользу, что бы он ни сделал потом, хотя бы на ее глазах убил человека.
Дьякон, прожевавши курицу и завернувши в бумагу остатки (может быть, он был священник из глухого села), перекрестился и, видя душевность Алексея Иваныча, счел нужным тоже поглядеть на него участливыми глазами и сказать с улыбкой:
— По всему судя, вы с какого-нибудь курорта?
Голос у него оказался тенор, и потому Алексей Иваныч сразу решил, что он священник (у дьяконов все больше басы).
— Батюшка, — ответил он вопросом, — вы в бессмертие души верите?
Он спросил это вполголоса, так, чтобы было интимнее, чтобы не расслышал никто, например дама с девочками.
И так как у батюшки от неожиданности этого вопроса опять стали круглые глаза и рот трубою, то