Иваныч не обернулся; потом голос дяди раздался где-то дальше. Поезд в это время, товарный, прогромыхал за окнами. Караимка с девочками прошла мимо посмотреть, не пассажирский ли, и одна из девочек поглядела на Алексея Иваныча в упор, потом от дверей еще раз поглядела. Другие проходили, черные, белые, красные — все это, как в снежной метели, мельком.
— Михайловна! — сам не зная зачем, проговорил Алексей Иваныч.
— Михайловна? — переспросил Илья и, выпив еще стакан пива, осевшего белой полоской на его темной губе, пересчитал снова: — Валентина Андреевна, Валентина Петровна, Валентина Михайловна… три Вали, Андреевна была шатенка, Петровна — брюнетка, из Батума, а третья Валя…
— Как? — немея от смертельной тоски и втянув голову в плечи, шепнул Алексей Иваныч. Тут сверкнуло в памяти: 'тихо у нее все кончилось: и отомстить некому было', — так Наталья Львовна сказала.
— Третья уж не помню, какая… Она блондинка была или шатенка? Это я уж честно и добросовестно забыл…
Илья играл жирным голосом, как актер, стараясь сделать особенно выразительным каждое слово, и глядел выразительно: это был явно насмешливый, вызывающий и вот именно уничтожающий взгляд.
И перед глазами Алексея Иваныча все запрыгало и смешалось, и враз заколотилось сердце.
— Забыл? А, забыл?.. Так я тебе напомню, подлец! — Алексей Иваныч кричал это визгливо, совершенно не замечая того, что кричит. Так как Илья поднялся и схватил бутылку за горлышко, то бессознательно поднялся и он и бессознательным, обратившимся уже в привычку жестом выхватил револьвер.
Он выстрелил три раза, но ему показалось, что он только нажал курок, выстрелов же он не слышал, и только когда покачнулся Илья и сел, прижав к груди левую руку, когда взметнулся около него дядя и тут же восточный человек, и какой-то военный, и дама с девочками, и носильщик с очень яркою бляхой, и проститутки с инженером, и еще какие-то, и громко заговорили кругом, — он понял, что случилось с ним что-то страшное, и он тоже опустился на скамью, потому что подкосились ноги.
Он обмяк весь. Сердце билось часто и вздрагивало от перебоев, голова тоже вздрагивала, и револьвер он не выпустил, а зажал его так закостенело, точно и себя он тоже ранил; и хотелось ему закрыть глаза и опять заснуть, чтобы сон этот, страшный сон развидеть: удивительно было то, что ни за что не хотел верить рассудок, что все вот теперь на вокзале явь.
А кругом между тем было так же, как всегда при несчастьях: бестолково, крикливо, один другого точно нарочно не понимал… Больше всех кричал, конечно, дядя Асклепиодот:
— Я этого знаю, убийцу!.. Он в гостях у нас был! Алексей Иваныч, будь он трижды, анафема, проклят! Я его, как доброго, принимал!
Шапка съехала ему наперед, и из-под шерсти какого-то зверя глаза старика по-лесному блестели, и весь он был — красный зверь. Та самая девочка-караимка, которую Алексей Иваныч и прежде заметил вскользь, которую раньше он похвалил матери за живость, очутилась теперь ближе всех к нему и испуганно смотрела не на Илью, а на него в упор… Другая такая же девочка, сегодняшняя, мелькнула в памяти зачем-то, и то, как она говорила о теленке: 'Знаешь, мама, это его везут, чтобы убить'.
— Нет, это я совсем не то… этого не надо было, — бормотнул беззвучно Алексей Иваныч, умоляюще глядя на девочку-караимку. Он приходил в себя постепенно, тем более что его оставили, возясь с Ильей, только кто-то уверенно взял у него револьвер, грубо сдавив руку в запястье. Он все сидел, не имея сил подняться. Сердце колотилось, отдаваясь в голове громом, и грудь стало больно слева. Главное, — все люди кругом стали вдруг чужими людьми, чего раньше никогда не было.
Дьякон помогал укладывать Илью на скамейке и, должно быть, советовал что-то особенно дельное, потому что с ним соглашался Асклепиодот.
Когда подошли начальник станции, дежурный по станции и два жандарма, то Илья лежал уже на спине, в расстегнутой белой рубахе. Тут же кто-то подтащил только что вошедшего и еще не поставившего портпледа маленького, с детским лицом, военного врача, и тот, сморкаясь, говорил:
— Только я, к сожалению, не хирург, господа! Нет ли здесь, — поищите, хирурга? — и видно было, что у него сильный насморк.
— Ах, боже мой! — всплескивала руками дама-караимка. — Он сидел рядом со мною вот только сейчас, только сию минуту!.. Такой воспитанный!
Алексей Иваныч только по голосу различил ее, а глаз поднять на нее не мог. Была острая жуть, неловкость перед всеми этими вдруг появившимися отовсюду людьми, так что все они стали чрезвычайно заметны, огромны, гиганты какие-то, а он — мал; главное же — была неуверенность, неизвестность: точно провалился, идя по той дороге, которую знал и на которой провалиться никак было нельзя.
'Валя!' — усиленно призывал Алексей Иваныч. Он закрывал глаза, чтобы представить ее ярко, ярче всего того, что было сейчас перед глазами. Ведь это все во имя ее: может быть, она и сюда придет, как тогда в церковь, когда потушила свечу? Но открывал ли глаза, закрывал ли, — точно засыпало Валю обломками, обрывками, кусками того, что было кругом: жандармские желто-серые рукава с шевронами, красная фуражка начальника станции, шинель военного врача, клок бороды Асклепиодота, ноги Ильи в глубоких калошах… а Вали не было. Ясно стало видно почему-то горное небо, резьба приснеженной верхушки и павлин на парапете…
'Может быть, павлин этот был Валя?..' От покинутости, от полной законченности всего, чем он жил до этого часа, от жути почти младенческой, когда все уходят и никого нет над колыбелью, Алексей Иваныч заплакал наконец: качал головою и тихо плакал. А так как сердце все билось с перебоями и дрожью и больно было в груди слева, то он поднялся, оглядел с высоты своего роста всех сквозь слезы и пошел было в ту сторону, где увидел караимку с девочками, но жандармский вахмистр, высокий красивый старик с золотой медалью на шее, слегка дотронувшись до его руки, сказал строго:
— Куда вы?
— А?.. Я пройдусь.
— Нет, нельзя… Вы уж сидите, пожалуйста!
— Я не могу… Я с ума сойду, — пробормотал Алексей Иваныч.
— Ваша фамилия? — спросил вахмистр, вынимая записную книжечку в клеенке. — А может быть, с вами и паспорт?
Илья стонал негромко, видимо сдерживаясь. Сознания он не потерял: показались на один момент в просвете между загораживающими людьми открытые глаза.
— Я его опасно? — спросил Алексей Иваныч жандарма.
— Это уж доктор знает, — строго сказал жандарм.
— Только бы не опасно… только бы не смертельно… Ах, не нужно было этого совсем! — бормотал Алексей Иваныч.
Вахмистр посмотрел на него, прочитал первый листок его паспорта и спросил:
— Куда вы хотели пройтись?.. Вы ведь теперь арестованы.
— А?.. Вот как!.. Зачем это?
— Человек не муха, — сказал вахмистр, вписывая его в свою книжку.
— Да, конечно… Ничего, я сяду. Я ослабел очень.
И другой жандарм, рыжий, с густыми усами, просил толпу разойтись, а толпа говорила ему, что разойтись некуда, что это не улица, а вокзал, что скоро должен был прийти поезд, поэтому везде теснота, и дежурный по станции громко говорил кому-то, что карету скорой помощи он уже вызвал по телефону, когда случилось что-то неожиданное для Алексея Иваныча.
Какая-то знакомая на лицо молодая дама в котиковой шапочке, очутившись близко от скамьи, на которой лежал раненый, долго всматривалась в него и вдруг спросила громко:
— Боже мой, кто это?
Должно быть, ей никто не ответил, потому что она опять спросила дьякона:
— Батюшка, кто — это? — но батюшка не знал.
Тогда она протиснулась к изголовью (под головой Ильи была уже белая, справа окровавленная подушка) и вдруг вскрикнула истерически: — Илья! — и по голосу ее Алексей Иваныч вспомнил, что это Наталья Львовна. Тут же вспомнил он, что она здесь должна быть с Макухиным, и, поискав глазами, нашел Макухина.