— Я вижу теперь одно: это несчастие!.. Вы ударили, как гром, но громом вы не были, конечно, — ни громом, ни молнией… а просто это ошибка, несчастие… Например, когда синица залетит осенью в комнату и потом в стекло бьется… Она-то думает, что небо, а это стекло только, а небо дальше… Мы это видим и знаем, а она не может понять: хватит в стекло головой с разлета, — и на пол, и из носика кровь… Пошипит немного, — и конец… Так и Валя. Она не знала, но мы с вами — мы это видели и знали: и я видел и знал, и вы тоже… Вы еще больше, чем я… Я все-таки так же, как Валя, тогда думал, что-о… Вы говорили ей когда- нибудь, что на ней женитесь?
— Никогда, — спокойно сказал Илья.
— Никогда?.. Как же это?.. Нет, вы откровенно? — умоляюще поглядел Алексей Иваныч.
— Никогда, — так же повторил Илья.
— Вы были только несчастие наше… Вам даже и мстить нельзя: дико… Вы — как тиф, как дифтерит, вот от которого Митя умер!.. Верно… Это верно…
Илья побарабанил пальцами по столу и спросил скучно:
— Ну-с, значит, вам теперь ничего уж от меня не надо больше? — и поднял ожидающе круглое вялое сытое лицо.
Алексей Иваныч долго смотрел на него, пока не заговорил сбивчиво:
— Никогда, вы сказали… Что ж это было? Но она с вами все-таки была же когда-нибудь счастлива? Должно быть, была… Разумеется, была… И вот приехала к вам сюда вот, в эту комнату… (Алексей Иваныч положил руку на спинку кресла.) Что же она вам говорила здесь?.. Передайте мне что-нибудь, ведь вы помните?.. Больше ничего мне не нужно, — только это. Только одно это… Вот, вошла… так же, как я вошел… Вы были изумлены, конечно, неприятно… Я уверен, вы и не знали, что она приедет: она про себя решила это, и ей казалось, что это — все. Это могло быть… Вошла…
Алексей Иваныч попятился к двери и стал так же, как могла стать она, войдя, и опять ясно показалось ему, что и теперь это не он совсем, что это она пришла снова к Илье: ведь только в нем, в Алексее Иваныче, жила еще она на земле, — он ее принес сюда. Так же, как семь месяцев назад, вот вошла она опять к Илье, стала у порога и… и…
— Что же она вам сказала, кроме того, что едет к сестре?..
Илья побарабанил по столу, сбычив голову, поглядел на него пристально, дотянулся до папирос, закурил не спеша и спросил:
— Вы в какой гостинице остановились?
— То-то и есть… Вы не хотите этого сказать мне… Почему же?.. Конечно, я так и думал, что не скажете.
Ему казалось, что одна половина его самого — темная, ночная — знает, что тут произошло, а другая — дневная — никогда не узнает. Он так и сказал Илье:
— Стало быть, этого я не узнаю?.. Вы могли бы сочинить что-нибудь, и, может быть, я бы поверил, но вы и этого не хотите сделать?.. Не хотите?.. Нет?.. Нет?..
Он ударил кулаком по дужке кресла, а лицо его опять — точно кто исколол иголками; и Илья снял со стола правую руку и поднялся наполовину.
В это время отворилась смело дверь в кабинет, и девочка с толстой косой, лет пятнадцати, вся, и лицом и фигурой, похожая на Илью, остановилась в дверях и сказала по-домашнему:
— Сюда подать чаю, или… — и тщательно осмотрела Алексея Иваныча с головы до ног.
— Конечно, сюда, — сказал Илья недовольно. — Сто раз говорить!
— Нет, отчего же?.. Это ваша сестра? — Алексей Иваныч вдруг поклонился девочке и решил с той общительностью, которая его всегда отличала: — Мы придем сейчас оба… Через две минуты… Вы нас ждите.
Девочка улыбнулась одними глазами и ушла, оставив дверь полуоткрытой.
Илья смотрел на гостя немым рыбьим взглядом поверх пенсне, раздув ноздри и губы поджав.
— Что, — вы не хотите меня познакомить с вашим семейством? Почему это?.. Нет, непременно пойдемте к ним туда… Отчего же?.. Или у вас церемонно очень?
— Нет, не церемонно… Напротив, бесцеремонно… Но-о… разговор наш личный окончен, надеюсь?
— Ну, конечно, он не окончен еще, но там его не будет, — даю слово: это я умею.
И Алексей Иваныч опять поправил галстук и опять пригладил волосы, хотя они у него были небольшие и негустые и совсем не торчали вихрами: это просто осталась прежняя привычка к волосам упругим, сильным и весьма своенравным.
А сердце у него все-таки нехорошо билось, и рука дрожала.
— Вот-во-от!.. Итак, — мы сегодня с го-остем! То-то Марья не ножик даже, а цельный самовар уронила, хе-хе-хе-хе!.. Посмотрите же, любезный приезжий, на самовар этот: он уж сам припал на передние лапки, он уж молит (слышите, — поет жалостно как?), он уж со слезами просит (видите, — слезки из крана капают?): да выпейте же из меня чайку! Хе-хе-хе-хе-хе!..
Это дядя Ильи так угощал Алексея Иваныча с первого слова.
Он был совсем простой, этот дядя с большой-большой сереброкудрой головою, с широким добродушнейшим красным носом и с бородкой, как у Николы-угодника. Из тех стариков был этот дядя, на которых смотришь и думаешь: 'Что ж, и стариком не так плохо все-таки быть… Да, даже очень недурно иногда стариком быть…' Так и Алексей Иваныч думал.
Самовар, действительно, несколько пострадал, бок у него был погнут, с краном тоже что-то случилось, и под передние ножки подложена была скомканная газета.
Кроме дяди, одетого в серую домашнюю просторную блузу, две девочки сидели за столом: сестра Ильи и, должно быть, подруга-однолетка, которая все не могла удержаться от смешков и все прятала личико (очень тонкое и нежное) в толстую косу сестры Ильи, Саши.
Хорошо, когда смеются весело подростки: подростки должны быть солнечны, веселы и бездумны, — и всегда любил это Алексей Иваныч. Столовая оказалась тоже какая-то располагающая к добродушию: два сытых архиерея из стареньких рам глядели со стены напротив; у большого посудного шкафа был отбит кусок фанеры, и одной точеной шишечки не хватало наверху на фронтоне; блюдечко, которое подала Алексею Иванычу Саша, было со щербинкой и желтой трещиной; большая висячая лампа над столом чуть коптила, и Алексей Иваныч сам поднялся и старательно прикрутил фитиль насколько было нужно.
В этой комнате не была Валя, — это чувствовал Алексей Иваныч, — поэтому здесь он был другой. Он рассказал, конечно, — вложил в ожидающие серые глаза дяди все, что придумал насчет лечебницы доктора Крылова, добавив при этом, что с местностью здесь он незнаком и не знает еще, где именно будет строить, но ждет самого доктора, который приедет не сегодня-завтра из Харькова.
— Наконец, — добавил он, — имеется возможность мне здесь поступить и на постоянную должность, но куда именно, пока сказать не могу: это тайна.
Тайны для веселого дяди, конечно, были священны, да он как будто и доволен был, что сам может теперь порассказать гостю о своем. Только это свое у него было… Таня, подружка Саши, все бесперечь хохотала, и когда останавливала ее Саша, что-то внушая шепотком, — она говорила с перерывами, как от рыданий, вздрагивая крупно узенькой рыбьей спинкой.
— Ну, когда я… не могу — так смешно!
Должно быть, в свежем зимнем воздухе, которым он досыта надышался недавно, развеяны были нарочно для него, для этого дяди, разные легкие зимние мысли (зимою ведь гораздо легче думается земле — и людям тоже), — и хоть сам он был на вид важный, с носом широким и губами толстыми и с шеей четыреугольноскладчатой, как у носорога, но, видимо, теперь он иначе не мог говорить, как только по- легкому.
Должно быть, перед тем, как прийти в столовую Алексею Иванычу с Ильей, здесь говорили об абиссинцах, потому что дядя вдруг вспомнил о них и, прихлебывая с блюдечка, сказал:
— Этих басурманов абиссин я очень хорошо знаю.
— Они, дядя, — христианской религии, — возразила Саша, а дядя притворно осерчал:
— Басурманы, говорю тебе! Какая там христианская?.. Танцуют в своих природных костюмах и все, — только ихней и религии, что танцуют до упаду, вроде шелапутов наших, и кто больше вытанцует, тот, конечно, считается у них главный угодник, — хе-хе-хе…