— Ах, вы в семействе!.. То я был в семействе, а теперь вы в семействе!.. Значит, вы меня куда же, — в ресторан позовете?.. Это где сорока, — а-а, это где собака слюнявая, и потом горбатенькая такая за стойкой?.. И у таперши подглазни вот такие?.. Спасибо!.. Нет, я туда не пойду, — я уж здесь.

— M-м… да… Но-о… ко мне сейчас должен прийти клиент… Лучше мы сделаем так… (Илья вынул часы.)

— Ах, у вас уже и клиенты!.. По бракоразводным делам?.. Вообще мой визит вам, кажется, неприятен? Что делать! Мне это больше неприятно, чем вам, — да, больше… в тысячу раз, — верно, верно… И мы 'как лучше' не сделаем, а сделаем 'как хуже'.

— Хорошо.

Илья пожал плечами, сел на стул, кивнул на кресло Алексею Иванычу, сказал густо, как говорил, вероятно, своим немногим клиентам:

— Присядьте! — и подвинул к нему спички и большую коробку папирос.

Когда много накопилось против кого-нибудь, трудно сразу вынуть из этого запаса то, что нужнее, главнее, — так не мог подойти сразу к своему главному и Алексей Иваныч. Он обшарил глазами весь обширный письменный стол Ильи, ища чего-нибудь ее, Валентины, своей жены, — ничего не нашел: обыкновенные чужие вещи, толстые, скучные книги, чернильница бронзовая, пресс-папье в виде копилки — все, как у всех, а от нее ничего. На стене, над столом, была карточка девочки-гимназистки с толстой косой и самого Ильи, теперешнего, больше никаких. От этого и на душе стало пустовато, тускло… даже неуверенно немного, холодно…

Но совершенно независимо ни от чего, что в нем было, чуть дотронулся Алексей Иваныч до подлокотников кресла, привстал и спросил тихо:

— Она тоже в этом кресле сидела?

— Кто?

Но уж почувствовав сразу, что именно в этом, и потому приподнявшись во весь рост, Алексей Иваныч впился белыми глазами в купеческое лицо Ильи:

— Это здесь, в этой вот комнате, вы дали ей двадцать пять рублей на дорогу?

— Кому?

— Ей, ей, а не 'кому'!.. До кого-нибудь мне нет дела! Не 'кому', а ей!

Об этом написала ему сестра Валентины и уж давно, тогда же, как Валентина приехала к ней, но тогда он не обратил на это внимания, тогда как-то много всего было, тогда не до того было, а теперь это неожиданно прежде всего вытолкнула память резко и крупно, и теперь он сам был оглушен обидой: ее кровной обидой, — это ей пришлось вынести от Ильи, именно это и вот именно здесь.

Он представил ярко, как Илья из этого вот стола доставал бумажку. Должно быть, в левой руке держал папиросу, вот такую, с длинным мундштуком, а правой выдвинул ящик стола, не спеша (он все не спеша делает) взял бумажку за угол двумя пальцами и, когда давал ей, экал густо… экал потому, что что же он мог говорить?

— И она, такая гордая, — она взяла?!. Двадцать пять рублей. Ей!.. Как нищей!.. Бедная моя!..

Он сам это чувствовал (и Илья это видел), — у него стали совсем прозрачные, как слезы, глаза. В первый раз теперь это тронуло его до глубины, — глубоко изумило, — так глубоко, что совершенно отчетливо он представил всего себя ею, — Валей, — и этих слез, которые набежали на глаза, не было даже стыдно: это ее слезы были, Вали, — и этого, чуть отшатнувшегося, укоряющего безмолвно, немужского совсем наклона тела тоже не было стыдно: это ее тогдашняя поза была, — Вали, — и так он стоял и смотрел на Илью долго, а Илья был как в белом тумане, почти и не было Ильи, — так что-то неясное, — и не было комнаты, ни слона с гвоздикой, и печью не пахло: было только одно это, найденное теперь, ощутимое, живое: оскорбили смертельно.

— И вот, жить ей стало нельзя… — проговорил, наконец, Алексей Иваныч, опускаясь на стул рядом с креслом, потому что обмякли ноги.

— Валентина… Михайловна?.. у меня была, — глуховато, но твердо сказал Илья, — это так…

— Здесь?.. В этой вот комнате?

— Здесь, и нигде больше… От поезда до поезда… Ехала она к сестре.

— А-а… а двадцать пять рублей? (Мелькнуло: может быть, и нет?.. Анюта, она — честная, но… может быть…)

— Да, у нее не хватало на дорогу, и я ей, конечно, дал.

— Дали!.. Больную… беременную… К вам она уехала от меня совсем, потому-то и денег у меня не взяла, что ехала к вам, совсем, — понимаете?.. А вы ее… не приняли! — изумился и опять вскочил со стула Алексей Иваныч.

— Нет, это не так, — сказал Илья, кашлянув.

— Как же?.. А как же?

— Ко мне она только заехала, а ехала к сестре.

— Больная? Перед тем как родить… Совсем ведь больная!.. Я ведь останавливал ее, предупреждал… Что вы мне говорите: к сестре!.. Зачем?

— По крайней мере мне лично она именно так сказала.

— Ах, вот как!.. Сестра на Волыни, а к вам она заехала по дороге! Хорошо 'по дороге' — тысяча верст крюку!.. Правда, мне она не сказала даже, куда едет… Мне она сказала только: 'Тебе нет до этого никакого дела!..' Но вам она так и сказала: к сестре?.. Она могла именно так и сказать — из гордости… чтобы вы сами уж догадались понять ее иначе… Вам же это было ни к чему; зачем догадываться, когда можно и не догадываться? Не так ли?.. Я разве не знал, что так именно и будет? О, как еще знал! Отлично знал! Но она — женщина ужасно большой веры в себя… Я ее не осуждаю… Она все время говорила о свободе, а искала рабства. Все женщины всю жизнь говорят о свободе, а ищут рабства… Мне она была только… ну, просто часть меня самого, и я над ней не имел власти… Разве я мог бы заставить ее взять какие-то двадцать пять рублей? Как это?.. Даже и представить не могу. А от вас она взяла, как подаяние… и… может быть, еще и руку по… пожала?

Он хотел сказать что-то другое и сам испугался вдруг: 'Нет, другого она не могла все-таки сделать'… — так хотелось поверить в это, а глаза впились в руку Ильи, легшую тяжко на стол. 'Что, если вдруг высокая, гордая, но ведь измученная, но ведь брошенная, — наклонилась и поцеловала?'

— За что же она вас настолько любила? — тихо сказал Алексей Иваныч и даже усмехнулся грустно. — Вы для нее ничего не сделали, ничем не поступились, а она… О, я понимаю, конечно, что каждый человек — свой мир, и я не судья ей, — нет, нет… Я даже и вам не судья… однако… Должно же было что-то быть в вас такое, если Валя… И вы поверите ли — я ведь до сих пор ничего не знаю, как это у вас вышло, когда, где вы познакомились даже, ничего она мне не сказала… Но до чего вы мне чужой!.. До чего вы мне ненавистны! И череп этот ваш… и пенсне, — все!..

— По-зволь-те!

— Нет уж, теперь вы позвольте!.. Вы пришли откуда-то, неизвестно откуда, и вот… Моего сына, Митю, вы помните? Вы его должны были видеть, не правда ли?.. Вот… Он умер — месяца три назад.

— Как?.. И Митя?

Илья посмотрел небезучастно, и Алексей Иваныч это заметил.

— Да, и Митя… Если бы был материнский, ее уход, он бы, может быть, и поправился, — не так ли?.. Вне всякого сомнения, если бы жива была она, и он был бы жив… Это, это ведь вне сомнений… Предупреждал ее, уговаривал: 'К этому негодяю ты едешь, Валя? А если он не примет?.. У всякого своя правда: у тебя своя, у него своя… А если эти две правды, твоя и его, не совпадут?.. И какая же правда у него? У негодяев какая правда?'

Илья снял пенсне и посмотрел на него щуро.

— Это вы обо мне так?

— А?.. Да, — рассеянно сказал Алексей Иваныч. — Она ведь забыла даже проститься с Митей, когда уезжала, — так спешила к вам: боялась опоздать на поезд… Везла вам нового, вашего сына, а вы ей — двадцать пять руб-лей и помахали на прощанье шляпой… А может быть, вы даже и на вокзал не проводили ее?.. Я даже убежден, что нет!.. Она ушла, вы затворили за нею дверь… и выругались: все-таки двадцать пять рублей!.. Негодяй!

— Да вы… вы сознаете ли ясно, что вы говорите, или вы бредите?!

Вы читаете Валя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату